Мама раньше преподавала литературу в школе, а потом, когда папа пропал без вести, и мы перестали получать его аттестат, ушла работать на оборонное предприятие. У нее сначала, наверное, не получалось - она так уставала, что не могла даже спать, ночами лежала и плакала. А потом, видно, привыкла. Еще она устает от шума станков. Я иногда заведу патефон, поставлю что-нибудь из ее любимых пластинок, а она так страдальчески сморщится и просит: “Ради бога, не надо. Так хочется тишины…”
Мама вообще-то любит музыку серьезную, но есть у нее, как она говорит, свои слабости. “Слабости” - это Вертинский, Козин и Петр Лещенко. Я их тоже очень люблю. Когда Лещенко поет свои “Журавли”, хочется плакать.
Здесь под небом чужим
Я как гость нежеланный …
А у Козина больше всего нравится: “Мой костер в тумане светит…”.
Сейчас написала все это и подумала: может, мама не из-за шума не хочет их слушать, а из-за воспоминаний?
2 декабря. Вот уже и зима наступила. Хоть бы не была такой холодной, как в 42-м. Топить нечем, а мама сильно кашляет, у нее болят и опухают ноги.
Васю будут оперировать. Вот он чудак. Все время хвалится, какой везучий. Уже сто раз всем рассказывал: “Нет, вы представляете, чтобы сапер подорвался на мине и остался жив? Да такое раз в сто лет бывает!”
Ему кто-нибудь скажет: “А как жить будешь без ног? Вернешься в свою деревню, ну и куда ты годен?”
А Вася смеется: “Да хоть куда! Сапожничать стану, а то и плотничать. Найдется дело. А может, гармонистом, артистом то есть, заделаюсь”.
Вася играет и на гармошке, и на гитаре. И поет песни, которые я раньше никогда не слышала. Например, про то, как муж, чтобы испытать жену, написал ей с фронта письмо: “Дорогая жена, я калека, нету ног, нету правой руки…” Жена ему отвечает, что он ей такой не нужен, а дочка пишет, чтобы папочка приехал, что она будет катать его в колясочке. Ну, он приехал, живой, здоровый, вся грудь в орденах, забрал девочку и назад.
Многие раненые плачут, когда слышат эту песню. Или еще, другую, там от имени матроса про любимую девушку: “Ее повели на позор и на стыд, связали ей белые руки. Отец ее ранен, братишка убит, мне так написали подруги…” Я однажды списала слова этих песен, дала маме, а та рассердилась, сказала, что это все очень далеко от поэзии. Если бы она еще слышала “Гоп со смыком”! Там, видно, столько нехороших слов, что Вася, когда поет ее при мне, вместо них то и дело произносит “та-ра-ра”, а остальным подмигивает.
Семен Иванович очень жалеет, что Васю придется резать дальше. Он говорит: “С коленками человек это не то, что без коленок. Но раз речь идет о жизни, торговаться не будем”. Операция завтра.
10 декабря. В ночь перед операцией я совсем не спала. Утром пришла в школу, холодина страшная, все укутаны кто во что горазд. Вообще нас, семиклассников, осталось совсем мало. А старших вовсе нет, все работают. Кое-кто, кому исполнилось 18, уже воюет. Я бы тоже бросила школу, но мама твердит: закончи хотя бы седьмой. Писать не на чем, тетрадями в основном снабжаю я. У мамы сохранились большие стопки тетрадей с сочинениями выпускников. Во многих исписаны только 4-5 листов, а остальные чистые. Сегодня я тоже принесла тетради, но нас со второго урока отпустили из-за холода. Я помчалась в госпиталь.
15 декабря. Васе все хуже и хуже. У него заражение крови. Писать некогда.
17 декабря. Умер Вася”.
Зойка, которая решила дочитать сегодня дневник, отложила его с досадой в сторону. Семнадцатого декабря всего два слова. Записи продолжаться уже в январе. Что ж так куце о Васе-то? Небось сидела возле него день и ночь, и горевала потом, и плакала. Самое-самое и не написала. Эх ты, Анюта!
Захотелось выйти из дома, прогуляться. Сходить в барак? Сто лет не была. Нет, лучше, пожалуй, к Игорю. Вдруг дежурит?
Пробравшись к узкому высокому окну, как и в прошлый раз, подтянулась на носочках и, расплющив о стекло нос, улыбнулась. Игорь был там! Ничем не выдав своего присутствия, Зойка смотрела, как он померил давление пожилому мужчине в форме железнодорожника, затем что-то сказал, и тот покорно лег на кушетку, обнажив ягодицы. Игорь на мгновение наклонился над ним с полным шприцем, затем пациент поднялся, торопливо натянул брюки, заулыбался: видимо, поблагодарил. Зойка, мгновенно отпрыгнув от окна, подождала, когда железнодорожник выйдет из медпункта, и рывком открыла дверь.
- Привет!
- Привет! Что не была так давно? Заучилась?
- Да как сказать…
- Да вот так и говори, как есть.
Зойка уселась на кушетку. Как хорошо, как уютно ей в этом маленьком закутке. Какие хорошие глаза у Игоря, какие красивые руки! И чувство, будто все-все про тебя знает, а тебе от этого совсем не плохо, не стыдно. Сейчас она ему расскажет про дневник, про Анюту…
Но не тут-то было! В дверь просунулась старушечья голова:
- Доктор! Я перрон подметала, а там человек валяется. То ли пьяный, то ли больной, в темноте не разберешь. Да и боюсь я их, окаянных. Ты бы посмотрел!
- Зой, ты посидишь, меня дождешься, ладно? Я тогда закрывать не буду. Думаю, недолго.
У Зойки испортилось настроение. Вот всегда так! Только станет хорошо, как что-то тут же должно вломиться в это хорошее.
Она сначала сидела, нахмурившись, на кушетке, затем подошла к стеклянному шкафчику и стала изучать стоящие там лекарства. Эфир… Кто-то у нее просил достать эфир. Кто-то из барачных. То ли Наиль, то ли Бомбейка? Точно, Наиль. “Вату к носу, морду в целлофан - м полный балдеж”.
У Зойки часто забилось сердце. Она приоткрыла дверь, выглянула в зал - Игоря не было видно. Ловким движением открыла шкафчик, взяла флакон, сунула в сумку и, дернув замок-молнию, перевела дыхание. Затем, услышав шаги, вышла навстречу Игорю.
- Игорь, ты чего так долго? Еле дождалась. Пора! Побежала. До следующего!
В бараке ей так шумно обрадовались, что Зойка даже растрогалась. Бомбейка лезла целоваться, Зойка брезгливо увертывалась.. Наиль хлопал в ладоши, наливал бормотуху, которую Зойка сроду не пила, предлагал анашу, от которой она раз и навсегда отказалась, называл дорогой кентухой. На одеяле, свернувшись калачиком, спали Сафар и Пакетик. Гриши не было.
- Пропал Гришка! - весело сообщил Наиль. - мы думали, вы вместе решили с нами не водиться, а ты, значит, не знаешь. И Шведа тоже нет. Мы заскучали. Вот вчера я малость разжился, а то насухую все. К тебе боялся идти, а телефона не знаем. Ты, слышь, дай телефон, а?
Зойка молча слушала эти излияния. Мгновенная растроганность ушла, хорошее настроение не возвращалось. Она швырнула под ноги Наиля пузырек с эфиром: разобьется - пусть разобьется. Он не разбился. Зойка повернулась и, ничего не объясняя, ушла.
На следующее утро ей не захотелось идти в школу. Она вообще не любила школу, но иногда это находило как приступ, и по опыту знала - тут уж она через себя не переступит. День-другой придется посимулировать. Встала, пошатываясь, в ночной рубашке, рукой обхватив горло. Сипло спросила:
- Мама, где у нас сода? Что-то не продохну. Боль страшная.
Остальное все отработано. Мама дает наставления, папа кипятит молоко, мешает его с боржоми, стоит над душой, чтобы пила горячее. Затем уговаривает сделать компресс. Зойка соглашается, но все в ней уже дрожит от злости, она почти на срыве, ей хочется остаться одной.
Но когда папа уже стоит на пороге, она неожиданно окликает его, просит присесть рядом, заглядывает в глаза:
- Папа, скажи, если бы вы с мамой решили разойтись…
Папа смотрит оторопело, затем освобождает свою руку из руки дочери. Говорит глухо:
- Мы не разойдемся.
- Нет, ты дослушай меня, пожалуйста. Представь, что все-таки разошлись бы. Ты захотел бы оставить меня с собой? Или с мамой?
- Мы не разойдемся…