Как водится, я и на сей раз сдаюсь.

— Шеф жаждет тебя видеть. Желает самолично поставить в известность, что на сегодня ты приставлен охранять мою добродетель.

— Весьма рад, — с непроницаемым выражением лица бросает Хмурый и поспешно выходит из кабинета.

— Как же он выглядит, когда весьма не рад? — оторвавшись от созерцания загадочной точки на стене, задумчиво произносит Аккерер.

Тилль недовольно сдвигает брови.

— Чего вы без конца к нему цепляетесь?

Может, я ослышалась? Это «к нему» Тилль произносит с таким пиететом, что местоимение не улетучивается вместе со всей фразой, а на миг как бы зависает в воздухе, наэлектризованное благоговением. Оскорбленная до глубины души, я набрасываюсь на пишущую машинку и ожесточенно строчу отчет — куцый, зато язвительный: пусть-ка Шеф почешет в затылке! Как-то раз он вывесил у нас на двери один из моих лапидарных шедевров примерно такого содержания: «Прошвырнулась по улицам. Продрогла до костей. Ушла домой несолоно хлебавши».

С тех пор Тилль попытался закрепить за мной прозвище «Несолоно-хлебавши». Я послушно отзывалась, но в конце концов мое тайное предчувствие подтвердилось: кличка чересчур длинная, пока выговоришь, теряется иронический смысл. Естественно, она не прижилась.

— Значит, снова отправляешься бесчинствовать? — подшучивает надо мной Дональд.

Страхолюдина, каких свет не видал. Водянистые, чуть навыкате глаза, острый и длинный нос, вместо рта тонюсенькая полоска, словно его лишь наметили, а пририсовать губы забыли. Сии неотразимые черты призваны украсить узкое, вытянутое лицо. Добавьте к этому большущие оттопыренные уши и бесцветные волосы, которые с превеликой натяжкой можно назвать соломенными. Конечно, имеется в виду цвет соломы, целое лето сохнувшей и выгоравшей на солнце. Длинное туловище клонится вперед под тяжестью чрезмерно широких, но покатых плеч, отчего спина Дональда кажется сутулой, почти горбатой, а походка — неуверенной, как у дряхлого старца. Его некрасивое лицо в постоянном движении: то расцветет мальчишеской улыбкой, то обретает печать высокой духовности, и, глядя на него, невольно ловишь себя на мысли, что человек этот в высшей степени тебе симпатичен. Возможно, не каждому он нравится, но для меня Дональд безусловно любимец.

— Ага, — отвечаю я. — Меня хлебом не корми, дай похулиганить.

Согласно кивнув, Дональд передвигает каретку и всеми шестью пальцами выпускает гневный буквенный залп. Перед ним высится внушительная стопка отпечатанных страниц. Все ясно: на Дональда опять нашел графоманский стих и Шеф вырвет остатки шевелюры, получив столь пространный отчет. Правда, как человек деликатный, литературно-канцелярские опусы Дональда он учтиво именует «художественными произведениями».

Лацо в данный момент завершает очередной телефонный разговор. Ноги его по-прежнему покоятся на столе, а сам он раскачивается на стуле. Наклонившись вперед, пытается положить трубку, но до аппарата ему не дотянуться, и он с размаху швыряет трубку. Та, как всегда, ложится на свое законное место. Хоть бы раз наш Ковбой промахнулся, но нет, у него глаз — ватерпас. Просматривает разложенные на коленях заметки, а поскольку фильтр сигареты изжеван в кашу, он отправляет сигарету в корзину для бумаг и закуривает новую. Не было праздника, чтобы мы не одаривали его очередной зажигалкой; полагаю, дома у него собралась недурная коллекция. Однако Лацо по-прежнему отдает предпочтение спичкам, которые зажигает на американский манер, чиркнув под собственным задом о сиденье стула. Выпустив через нос струйку дыма и не поднимая головы, он предостерегающе бросает:

— Эй, Дональд!

Я поднимаюсь из-за стола: пора уходить, тем более что последующий ход событий заранее известен. Сделав коллегам ручкой, тороплюсь к выходу. Закончив фразу — а может, и главу, — Дональд с досадой отзывается:

— Ну, чего тебе?

— Прости, что отрываю от работы, — мягко произносит Лацо, — но, по-моему, ты давно уже шлепаешь на каретку.

Совершенно излишне ждать, пока Дональд убедится в справедливости замечания, — в таких вопросах Лацо никогда не ошибается. Я выскакиваю в коридор как раз в ту секунду, когда Дональд разражается приступом бессильной ярости, и натыкаюсь на Хмурого.

— Что за манера вечно путаться под ногами! — ворчу я и делаю попытку разминуться, но Хмурый вдруг заговаривает со мной.

Впечатление незабываемое, и не только потому, что он редко открывает рот. Голос у Даниэля низкий, глубокий, как со дна океана, и даже несколько грубоватый. При первых же звуках этого голоса все вскидывают голову. Мужчины испуганно вздрагивают, а женщины… Могу поделиться лишь своими личными впечатлениями. Ну так вот: по спине у меня пробегают мурашки, а ноги тут же делаются ватными.

— Вечером зайду за тобой, — объявляет Хмурый.

— Ко мне домой? — тупо спрашиваю я.

Он утвердительно кивает. Я задумываюсь на миг, затем отпускаю его восвояси, хотя могла бы задать массу уточняющих вопросов, лишь бы подольше слушать этот волнующий голос. Но дома меня ждет уйма дел.

Прежде всего — встреча с младшим братцем. Мы живем в одном доме, на одном этаже, но, к обоюдному удовольствию, в разных квартирах. Вернее, обе квартиры совершенно одинаковой, планировки, однако, если вам представится возможность осмотреть их одну за другой, вы ни за что не поверите этому.

Во-первых, у Мартина всегда невообразимый беспорядок и темнотища. У братца мания: все окна в квартире он залепил кусками разноцветной, почти непрозрачной пленки, весьма своеобразно преломляющей свет. Мартин утверждает, будто оранжево-алый и зеленовато-синий полумрак создает в комнатах особое настроение и — как он выражается — «стимулирующий эффект». Согласна: подобный эффект Мартину очень даже не помешал бы, вот только воздействия, по-моему, не заметно. Если, конечно, оно вообще существует, это самое воздействие. А «стимулировать» Мартина требовалось бы во многом. Ну, для начала, скажем, заставить его вылезти из постели. В сравнении с этим подвигом остальное — детские игрушки. Брату двадцать лет, он у нас посещает университет — разумеется, в учебное время. А сейчас у него летние каникулы, поэтому он либо дни напролет возится со своим мотоциклом, либо упражняется в брейке. Тут Мартин подлинный виртуоз; смотреть со стороны, он словно движется по эскалатору: не шевельнет ни ногой, ни рукой, тело — вроде бы совсем бескостное, тем не менее перемещается в пространстве.

У меня и в мыслях нет наведываться к родственничку, однако не успеваю я сбросить туфли, чтобы плюхнуться на постель, — Мартин тут как тут.

— Неужели спать собралась? — поражается он.

— Мне сегодня заступать в ночь, — отвечаю я, понимая, что сон придется отложить.

Мартин пялится на меня своими большими, темными глазищами. Непривычно яркий свет из окон раздражает его, и братец щурится.

— Ты ведь знаешь Конрада? — не отстает он.

— Это какого же?

— Тоже из рокеров. Живет в нашем квартале. Так вот сегодня он между делом обмолвился, что, пожалуй, следовало бы обратиться к тебе.

— Ну так обратись! — со вздохом «стимулирую» я его. — Не иначе как у твоего приятеля стянули зеркало заднего вида.

— Тепло, тепло, — скалит зубы братец. — Сестру у него стянули.

— Пусть заявит в полицию, — резонно советую я.

Мартин поворачивается к окну спиной, но его усилия напрасны: с противоположной стороны еще одно окно, правда выходящее на восток, но летом света здесь предостаточно. Теперь лица его мне не видно, лишь общие контуры фигуры да длинные, волнистые волосы.

— В полицию он уже ходил, вместе с родителями. Трое суток назад, как только сестра пропала. С тех пор о ней ни слуху ни духу.

— Наверное, сбежала с каким-нибудь сопляком. Такое случается сплошь и рядом.

— Сестра Конрада — твоя ровесница. Так что о сопляках не может быть и речи. Разве что о старцах.

— Что ты этим хочешь сказать?! — подскакиваю я от возмущения.

— К дамам твоего возраста сопляки обращаются «мое почтение», — снисходительно усмехается Мартин. — Но сестра Конрада не могла сбежать и со старцем. У нее муж и дети.