…Свет. Мерцание углей костра. В темноте тонко заржала лошадь. Где-то далеко опять играла сарацинская дудка. До чего же быстро учатся люди — даже у собственных врагов… Сарацины празднуют христианские празднества, живут по франкским ассизам, потому что латинское правосудие лучше их собственного; а франки учреждают в войске целые корпуса легких лучников на манер турок, и король Амори зовет в Иерусалим сарацинского лекаря — лечить проказу у своего несчастного наследника… И инструменты. Все играют музыку на сарацинский манер. Того и гляди, турки в мечетях затянут григорианский хорал…
Но тот, кто играл на дудке «саламье», явно приближался. Звук сделался внятным, ясным, и исходил откуда-то уже совсем из-за шатра. Гийом обернулся, силясь понять, откуда исходит трепещущий звук, похожий на смех очень юной девушки. Но малый свет, огонь на одного имеет недостаток — он тебя же самого и ослепляет, оставляя видеть только пространство, ограниченное узким кругом; Гийом слепо щурился от костра в темноту, но видел лишь зеленоватые пятна и черные тени под огромными звездами. Меж тем тот, кто стоял с молчащей дудочкой вне круга света, должно быть, видел юношу как на ладони. В том числе и его смятенное, будто разбуженное выражение лица, какое бывает у всякого, вглядывающегося и не могущего разглядеть.
Эта мысль задела Гийома тревожной болью — вроде ощущения, кода стоишь под прицелом стрелы, только немного слабее. Несколько секунд он шарил глазами по непрошибаемой стене темноты, потом не выдержал и спросил вслух:
— Кто тут?
Собственный голос, прозвучавший после долгой тишины, показался ему очень тонким и слегка чужим. Он был уверен, что спросил зря и не получит ответа; но ответ, как ни странно, все-таки пришел.
— Не бойся, Гилельм, — насмешливо сказал очень высокий (показавшийся очень высоким) и темный человек в длинной одежде, шагая из ниоткуда — совсем не с той стороны, откуда его ждал Гийом — в круг огня. — Что это у тебя костер такой слабый? Давай подкину хворосту…
Невольно вздрогнувший Гийом разозлился на самого себя за выказанный страх и теперь ответил мрачно, выплескивая свое раздражение наружу — на последнего в мире человека, которого он сейчас хотел бы видеть.
— А что ж ты ходишь в темноте, людей смущаешь, как ночной тать? Костер у меня такой, как мне надобно, захочу — сам все подкину.
— Я думал, может, у тебя рука болит, — беззастенчиво пояснил Ригаут, присаживаясь на толстую чурку, хотя присесть, видит Бог, ему никто не предлагал. Гийом сначала даже заалелся — провансалец, как и в прошлый раз, показался ему злым колдуном, видящим его насквозь; но почти сразу он понял — тот же долго смотрел из темноты, разглядел руку на перевязи, вот и все, никакого колдовства.
Он одарил Риго самым злым и недружелюбным взглядом, на какой оказались способны его горестные глаза (глаза только что плакали и не были готовы злиться, даже осталась мокрая полосочка, размазанная по щеке.)
— Чего тебе опять от меня надобно?
Он одолел-таки свою застенчивость, поняв навеки — с такими парнями надо говорить только прямо, намеков они не понимают, если не хотят. Но и прямота не помогла против приветливой наглости гостя.
— Ничего не надобно. Зашел тебя поразвлечь, дудку показать. Смотри, какую дудку мне сарацин сделал! Хоть и пленный, а времени не теряет, приторговывает помаленьку. Может, на выкуп хочет накопить.
Он протянул Гийому узкий, длинный инструмент, светлевший в темноте, и тот почему-то взял — наверное, не было причины не взять. Повертел в руках, пальцы сами зажимали дырочки. Саламье, тростниковая дудочка, расширенная к одному концу; дырочек у нее было много с одной стороны, а с другой — только одна. На таких Гийом не умел играть, хотя в плену имел не один шанс научиться.
— Я вообще на всем играть умею, — как всегда читая его мысли, сообщил Ригаут, удобней устраиваясь у костра и поджимая под себя длинные ноги. — На жиге, и на арфе, и на виоле. Принесите любой инструмент — я тут же научусь. У меня и прозвище есть — Музыкант. Не будь я дворянином, стал бы бродячим жонглером… и один черт меня бы тогда затащил в эту проклятую песчаную дыру. В Святую Землю то есть.
Гийом, тут же взмокая, потер переносицу. Этот человек был таким откровенным богохульником, что юноша совершенно не знал, как с ним обращаться. Жестом, означающим одновременно и «возьми» и «отстань», вернул ему флейту; Ригаут взял, слегка соприкасаясь с ним теплыми, чуть дрогнувшими кончиками пальцев, и приложил дудочку к губам.
Нужно отдать ему должное — играл он хорошо. Очень легко, будто ни на миг не думая, и мелодия показалась Гийому смутно знакомой — какая-то песенка о Крестовом Походе, кажется, Маркабрюновская, про «Место омовения, там, далеко, где жил Иосафат…» Узнать было трудно — должно быть, эту музыку никогда еще не играли на сарацинском инструменте.
Ригаут опустил флейту, белозубо улыбаясь.
— Хорошая штука. Я про дудку говорю. Да и песня тоже ничего… Хотя мне больше другие нравятся. У нас на юге есть такой сеньор Рэмбаут д`Оранж, правда, не то чтобы «есть» — скорее был, он в молодых летах умер от болезней — вот он очень хорош. Мой любимый трубадур. Он trobar prim, изысканный стиль, предпочитал всему остальному. Пел он, правда, говорят, не ахти как, зато стихи… У него есть такая канцона — вся на деривативных рифмах, жутко сложная. Ты знаешь, что такое деривативные рифмы?
Гийом, совершенно ничего не желавший принимать от этого человека — в том числе и знаний — однако покачал головой. Крайне обидно — он в самом деле не знал деривативных рифм: до Сирии стихотворные окситанские новшества доходили с большим опозданием, и при всей своей любви к поэзии бедный аквитанец с трудом бы отличил эстрибот от девиналя. А знаний-то хотелось. Столько месяцев — без настоящего языка, не говоря уж о настоящих стихах…
Риго, явственно почувствовав эту слабину, уже начал читать; слова он выпевал речитативом, и голос его в пении казался немного другим, более мягким и низким.
И так далее, она длинная. Ну что, нравится? Видишь, как она устроена?
Гийом кивнул, едва ли не против воли. Хотя он еще не до конца понял устройство — по двум строфам не видно, сколько раз меняются формы слов, а одно слово родного языка — conglapis, иней — он и вовсе не знал: то ли оно недавно появилось, то ли просто в Палестине нечасто приходилось рассуждать о наледи… Но музыка канцоны в самом деле завораживала, и даже зудящие под кожей пчелы не могли помешать ей продирать тело до самых костей. Гийом всегда воспринимал удовольствие от стихов как вещь очень плотскую, телесно ощутимую, как от сладкой еды.
— А дальше? — спросил он небрежно, глядя не на Ригаута, а в угасающий огонь. Провансалец чуть усмехнулся и подбросил пару сухих палок в костер, вспыхнувший длинным искристым языком пламени. Гийом моргнул и взглянул ему в лицо.