Жофруа планировал, Гийом мечтал (придумывая новые истории про себя — юного рыцаря, почти что из романов Кретьена, или из истории про Джауфре, любовника английской королевы. Там он разъезжал на белоснежном коне без единой черной отметины, носил почти храмовнический герб с алым крестом и вершил высокую справедливость, и звали героя — Гилельм, как и на самом деле, а еще его звали Блан-Каваэр, белый рыцарь, и на турнирах он уступал только мессену Говену, племяннику короля, да еще иногда — Ланселоту.) Итак, сентское семейство, рыцарь да нерадивый экюйе, предавалось размышлениям, а осада шла своим чередом: умерла королева Сибилла, в войско Саладина пришло большое подкрепление из Сирии и Месопотамии, крестоносцы познакомились с очередным сарацинским колдовским изделием — новым греческим огнем, у маркиза Тирского сожгли этим жидким пламенем три лучшие осадные башни; но король надеялся, король ждал подкреплений. Короли христианских земель шли ему на помощь, ожидались вскорости, а Гийом, как-то спустившийся с другими оруженосцами к реке Нааман за водой, увидел выше по течению, зацепившийся за подводную какую-то корягу, белый вздувшийся от воды труп — кажется, сарацинский. И стремительно опорожнил обратно в реку только что набранный котелок, морщась от легкого приступа тошноты. Вообще-то он привык к трупам, но этот был особенно мерзкий и размокший, — не то что на поле боя, и мысль, что вода для кашки до того, как оказаться в котелке, обтекала его вздутую синеватую кожу и тинистые волосы, не могла порадовать Гийомову чувствительную натуру.

А в общем жизнь под Акрой была — так себе, просто жизнь. Даже не очень военная, по меньшей мере для народа, проводившего время в укрепленном лагере: в осажденном Иерусалиме было куда страшнее и трудней. Пизанцы, или франки на пизанских кораблях, то и дело дрались на море с сарацинами. На суше иногда бывало очень голодно. Весной Гийом, давясь слезами, по приказу дяди перерезал горло одной из вьючных лошадей (а та до последнего не верила в человеческое предательство, и когда Гийом с Гиро, вторым оруженосцем, приговаривая, прикручивали ее поводья вплотную к стояку частокола, она только ласково косила бельмастым глазом и улыбалась. Лошади умеют улыбаться и скалиться, все то, что умеют собаки, и каждый, имевший с ними дело, в этом убежден.) Потом лошадь съели, и Гийом сначала не собирался ее есть — из понятий старой дружбы, некогда связывавших их с гнедой клячей; но потом все-таки ел, и пил бульон из-под вываренных кишок, и растирал слезы, притворяясь, что плачет из-за дыма. Платить своим рыцарям король Гюи не хотел — потому что не мог, все обещая вскорости богатую добычу, сокровища Востока, разделенные по справедливости. Некоторые недоверчивые князья покупали места на кораблях, и Жофруа по вечерам ворчал, натирая мазями не хотевшие закрываться ранки от давних стрел, что не далее чем через неделю тоже поднимется на палубу, и пропадай все пропадом…

А иногда, напротив, бывало очень сытно. Именно в тот год, в начале лета, Гийом впервые попробовал сахар, бывший, по утверждению знатоков, слаще меда. И знатоки оказались совершенно правы. Липкую глыбу этого сладкого льда Гийом с Гиро, некуртуазно капая на траву слюной, облизывали с двух сторон несколько часов кряду, а потом долго пили воду.

А потом все перевернулось с ног на голову, потому что дядю Жофруа убили, а Гийом вместо прекрасного Пуату попал наконец в Акру — только не во главе христианского воинства, как случилось бы с Блан-Каваэром…

(…«Нет, Госпожа моя, я вовек не ступлю в ворота этого города прежде моего короля.» Но донна королева, роняя слезу на светлые локоны коленопреклоненному рыцарю, воззвала так: «Нет, мессен, вы не откажете в просьбе своей королеве! Вы прикрыли спину короля в битве, вы не дали ему умереть, и только вам принадлежит честь водрузить на главной (Проклятой?) башне свое знамя!»

Тогда молча улыбнулся Блан-Каваэр, взял руку королевы и поцеловал ее единственный раз. А через час, на рассвете, когда войско вступило с победой в широкие врата, не увидела королева среди рыцарей своего господина. И герба его, алого креста, не было видно ни на одном щите из тех, что повсюду украсили город. И тогда поняла дама, со слезами прижимая к груди кольцо с белой жемчужиной и алым рубином, что белого рыцаря снова нет среди них — как всегда, оставив плоды своей блистательной победы братьям во Христе, он уехал один, пребывая слугою единого Господа…)

А Гийома, дурака Гийома, с руками, милосердно, но крепко связанными за спиной, с веревочной петлей на шее, в колонне таких же перепуганных юнцов и девиц отвели в Аккон и продали на следующий же день на невольничьем рынке.

Если бы Жофруа де Сент знал, что так будет, он поступил бы иначе, он ни за что не ринулся бы вместе с остальными грабить сарацинский лагерь, не полез бы в огромный, как замок, шатер Малик-Адиля, Саладинова брата. Так хотелось наконец настоящей добычи, которую не придется делить с жадными немцами (а немцы уже на подходе), золотых динаров, чеканных чаш, китайского шелка, азиатских ковров… Но кто же мог знать, что все так обернется, что даже гарнизон Аккона вырвется наружу, чтобы палить наш частокол, вязать наших юношей, уводить наши обозы… А оруженосцу Гиро, к счастью, погибшему быстрой смертью, от стрелы в лицо (непривычный к палестинской жаре, парень так и не научился носить закрытый шлем и довольствовался открытой стальной шапочкой, бацинетом) поздно ночью арабский мародер особого рода вырезал глаза. Такие трупы, с кровавыми глазницами, часто находил Гийом еще в бытность помощником герольда, и содрогался, проклиная жестокость сарацин, осквернителей останков. И невдомек ему было — а вот столь любимый Гийомом умник барон Онфруа сразу бы догадался — что это работа арабских алхимиков, полуврачей, полуколдунов, которые ищут эликсира вечной молодости, вываривая его из глазных яблок молодых мужчин… Глаза у Гиро некогда были анжуйские, серые, чуть навыкате. Так и отпраздновали день святого Иакова, и невдомек было сарацинам, что оруженосец Гиро родился семнадцать лет назад именно в Компостелла — когда паломничали его отец и беременная матушка к гробнице святого Жака во искупление грехов.

А Блан-Каваэр остался жив и даже относительно здоров, хотя в голове у него играли какие-то адские инструменты — вопили дудки отчаяния, и он, призывая на помощь всех самых любимых святых, в кои-то веки вспомнил, что Господу Христу рыцари часто служат смертью. Об этом ему предстояло думать весь последующий год, сначала — думать яростно, как зовут в темноте, или в спину уходящему; потом — думать тупо и болезненно, как трогают неотвязно зудящую заживающую рану; а потом, под самый конец — просто по привычке, как вспоминают о милом мертвом, уже не зная толком, где явь, где просто — неисполнимое желание, почти не в силах разобраться, кто же из вас на самом деле мертв, но находясь по разные стороны вечной, небес достигающей стены…

Но то совсем другая история. Что же до этой, мессен, знаете ли вы, что на стенах Аккона могут свободно разъехаться две повозки? Поэтому минерам под Проклятой башней приходится очень нелегко. Им столько долбить камень, столько ставить подпорок! Турки, сами того не зная, помогли нашим — послав христиан-кандальников подводить контрмину: при встрече с братьями по вере было немало радостных объятий, и многие пленники в тот день вернулись домой, но Гийом об этом ничего не знал. Сам он был по неизвестной причине выкуплен из плена мессиром Алендроком, сказавшимся его родичем; выкуплен за сотню безантов, сумму огромную, а главное, неизвестно зачем отданную: никаким родичем Гийому этот франк не приходился ни в малейшей степени. Даже Гийомов хозяин-сарацин, обращаясь к молодому рабу, тащившему у хозяйского стремени (сарацинского, широкого, украшенного сзади шпорой) принадлежности писца с переговоров с франками — окованную серебром чернильницу, толстый переплетенный том (как положено носить книги — в рукаве), бумажные свитки — сказал, недоверчиво покачивая головой в высокой шапке, какую порой носят судейские: