Но они не захотели принять мой дар, сказав, что золота у них в избытке. Не пугала заговорщиков и мысль о том, что я могу донести на них. Грубый Пизон в свойственной ему наглой манере даже заявил, будто я наверняка стану сидеть тихо, как мышь, ибо слишком трясусь за свою драгоценную шкуру — он, мол, достаточно обо мне наслышан. Немного помогла моя дружба с Петронием и Луканом: мне все же было позволено принести клятву и встретиться с Эпихаридой, этой странной римлянкой, чьи влияние и роль в заговоре я тогда полностью себе не представлял.
Примерно в то же самое время, к моему огромному удивлению, речь о заговоре завела Клавдия. Она долго расспрашивала меня о государственной политике, пытаясь выведать, слышал ли я хоть что-нибудь о замысле Пизона, и крайне изумилась, когда я заявил, усмехнувшись, что не только не собираюсь выдавать злоумышленников императору, но и сам давно уже дал клятву свергнуть тирана ради свободы отечества.
— Ума не приложу, зачем ты им понадобился, — сказала Клавдия. — Если они не выступят немедленно, об их планах узнают даже плебеи. Но какие ужасные вещи ты мне сообщил. Неужели ты действительно готов предать Нерона, которого ты называл своим другом и который столько для тебя сделал?
Я мягко и снисходительно заметил ей, что именно поведение Нерона и заставило меня забыть о прошлых днях нашей с ним дружбы и задуматься о всеобщем благе. Кроме того, близость к императору частенько приносила мне неприятности. Конечно, сам я — благодаря собственной ловкости и предусмотрительности — не особенно пострадал от последней денежной реформы, придуманной Нероном, но в моих ушах звучат рыдания вдов и сирот, а когда я вспоминаю о нищих крестьянах и мелких ремесленниках, то кровь в моих жилах закипает от гнева, и я вновь и вновь клянусь себе пожертвовать самым дорогим ради наших сограждан.
Я объяснил Клавдии, что мне не хотелось заставлять ее волноваться — вот, мол, почему я молчал о своей причастности к заговору. Вдобавок я опасался, что она попытается помешать мне рисковать своей жизнью и класть ее на алтарь свободы и всеобщего благоденствия. Надеюсь, сказал я, она оценит мою заботу о ее душевном спокойствии.
Клавдия, которая знала меня уже много лет, явно сомневалась в моей искренности, но в конце концов огонек подозрения в ее глазах погас, и она нехотя согласилась, что я поступил правильно. Она даже сказала, что мое решение совпадает с ее желанием видеть меня в числе заговорщиков, ибо это сулит нам обоим удачу в будущем.
— Наверное, ты заметил, что я давно уже не пристаю к тебе с разговорами о христианах, — добавила Клавдия. — Я считаю, им незачем больше устраивать свои встречи в нашем доме. Теперь у них есть много тайных убежищ, и я не вижу необходимости подвергать опасности нашего сына, хотя и не отказываюсь называть себя христианкой. К сожалению, мои единоверцы оказались слабыми и нерешительными людьми. Для них было бы очень выгодно навсегда избавиться от Нерона. Его смерть явилась бы наказанием ему за многочисленные грехи и ужасную привычку следовать советам Сатаны. Однако они не имеют к заговору никакого отношения, подумать только, совершенно никакого, и это несмотря на то, что Пизону непременно повезет! Я их больше не понимаю. Они, видишь ли, утверждают, будто человек не должен убивать себе подобного и будто месть запрещена им верой.
— О великий Геркулес! — в изумлении воскликнул я. — Да ты обезумела! Только женщине могло прийти в голову вовлечь в этот заговор еще и христиан! Ведь радетелей за отечество и так уже слишком много, а если будущий император примется искать себе союзников среди этих сектантов, то ему придется обещать им разные привилегии, вроде тех, что имеют сейчас евреи, и остальные заговорщики окажутся обделенными.
— Что дурного в том, что я спросила их мнение? — огрызнулась Клавдия. — От этого никому ни жарко ни холодно. Они говорят, что всегда были далеки от политики и охотно признают любого правителя. Они, мол, должны подчиняться земному владыке, мечтая о царстве владыки небесного. Конечно, их Мессия, придя в Рим, осчастливит христиан, но я уже начинаю уставать от ожидания его появления. Я — дочь императора Клавдия, и у меня есть собственный ребенок, так что мне приходится задумываться о его будущем и о насущных делах. По-моему, Кифа — просто трус, раз неустанно твердит о необходимости смиряться и держаться в стороне от государственных забот. Может, грядущее царство божие — вещь и впрямь неплохая, но, став матерью, я как-то отдалилась от всего этого и ощущаю себя теперь больше римлянкой, чем христианкой. Наша страна попала в трудное положение, и мы можем сейчас многое изменить в жизни Рима. К счастью, мы достаточно умны для того, чтобы хотеть только мира и порядка.
— Что ты подразумеваешь, когда говоришь об изменениях в жизни Рима? — спросил я. — Неужели ты не понимаешь, что путь к миру и порядку лежит через хаос и кровь? Или ты настолько увлеклась мечтой о возможном воцарении твоего сына, что готова ввергнуть тысячи людей в нищету и гражданскую войну, которая за долгие годы так изнурит всех, что народ с ликованием признает императором нашего Антония, едва-едва достигшего возраста мужчины?
— Республика и свобода являются ценностями, за кои с радостью погибнут многие и многие, — нравоучительно произнесла Клавдия. — Мой отец Клавдий часто и с большим уважением говорил о республике и о том, что с радостью восстановил бы ее, если бы это представлялось возможным. Он много раз возвращался к этому в своих речах, когда жаловался сенаторам на непосильное бремя власти, лежащее на плечах правителя.
— Но ты сама уверяла меня, будто твой отец Клавдий был вздорным, жестоким и неумным стариком, — сердито возразил я. — Ты помнишь нашу первую встречу в библиотеке, когда ты плюнула на его статую? Какая там республика! Никто не захочет возиться с ее восстановлением, так что сейчас нужно думать о другом — кто станет следующим императором. Пизон считает, что я не гожусь для этой роли, и ты, разумеется, с ним согласна. Так кого бы ты могла предложить?
Клавдия задумчиво посмотрела на меня.
— А что ты скажешь о Сенеке? — спросила она с притворно невинным видом.
В первый момент ее слова ошеломили меня.
— Что пользы менять комедианта на философа? — пробормотал я. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что Сенека — человек весьма подходящий.
И римляне, и жители провинций сходились во мнении, что первые годы правления Нерона, когда рядом с ним неотступно находился Сенека, были золотым веком для нашего государства. Тогда все благоденствовали, а теперь — подумать только! — нас заставляют платить даже за то, чтобы посидеть в общественной уборной.
Сенека был несказанно богат — по слухам, его состояние оценивалось в триста миллионов сестерциев. (Я, кстати, лучше прочих знал, сколько у него денег.) И к тому же Сенеке уже исполнилось шестьдесят, он был умудрен жизненным опытом и мог бы, пожалуй, протянуть еще лет пятнадцать, то есть ровно столько, сколько нам и требовалось. А его нежелание покидать деревню объяснялось вовсе не плохим состоянием здоровья, как он уверял, но одним только стремлением успокоить мнительного Нерона, предпочитавшего, чтобы его старый наставник держался подальше от сената.
Сенека частенько жаловался на желудок и с некоторых пор начал строго следить за своим питанием. Это явно пошло ему на пользу. Он очень похудел, стал заметно подвижнее и бодрее, не задыхался больше при ходьбе, и, главное, его щеки теперь уже не лоснились, что заставляло прежде тайком усмехаться тех, кто иначе представлял себе облик философа-стоика. Он вполне мог бы хорошо править, никого не преследуя и не казня без особой нужды, а его деловитость позволила бы ему вернуть хозяйство Рима к жизни и даже наполнить опустошенную Нероном государственную казну. Со временем же он, наверное, согласился бы добровольно уступить свою власть более молодому и воспитанному в его духе преемнику.
Многое во взглядах Сенеки роднило его с христианами. Он тоже призывал любить всех людей и был уверен, что видимая жизнь — это лишь тонкая завеса, за которой скрывается нечто неведомое. Об этом он написал в своем труде по естественной истории; он, между прочим, уверял там, что есть таинственные силы, недоступные пониманию человека. Как известно, об этом же говорили христианские проповедники.