Все чаще по вечерам я доставал из сундука деревянную чашу моей матери и пил из нее вино, дабы опять ощутить уверенность в себе и необыкновенный прилив сил, ибо понимал, что в моем опасном предприятии, в котором я рассчитывать могу только на себя, мне понадобится все мое счастье.
Веспасиан все еще хранил старый помятый серебряный кубок своей бабушки и, увидев мою простую деревянную кружку, в которую я наливал ему вина, когда мы с ним встречались в Британии, вспомнил охватившее его тогда отцовское чувство и свою привязанность ко мне. Ему нравилось, что я до сих пор храню чашу в память о своей матери и, как и прежде, не вожу с собой серебряные и золотые кубки, как это делают богачи, дабы подчеркнуть свое состояние и высокое положение. Дорогая утварь и Роскошные одежды сулили грабителям богатую добычу, о чем Веспасиану давно было известно.
И вот в знак нашей давней дружбы мы обменялись священными фамильными кубками и выпили вина. Предлагая Веспасиану выпить из моей «чаши Фортуны», я пожелал полководцу большой удачи, ибо сейчас, как никогда прежде, она была ему особенно необходима.
Размышляя о том, как мне проникнуть в город и предстать перед глазами иудеев, я в конце концов отказался от переодевания в еврейские одежды — вокруг римского лагеря едва не ежедневно распинали на крестах еврейских «купцов» в назидание тем, кто посмел в темноте приблизиться к городским стенам, чтобы передать восставшим военные секреты римлян.
В тот день, когда я наконец выбрал подходящее место и решился взобраться на стену, я надел все те же доспехи, в которых давно прохаживался вокруг Иерусалима. Я считал, что они-то уж точно защитят меня от первых ударов, которые непременно обрушатся на меня, как только я окажусь в городе.
Легионеры получили приказ провожать меня градом стрел и делать как можно больше шума, чтобы привлечь внимание евреев к «беглецу» из римского лагеря.
Приказ был выполнен как нельзя лучше, но одна из стрел угодила мне в пятку — и я стал хромать на обе ноги. Вне себя от ярости я поклялся непременно разыскать после возвращения рьяного лучника — слишком усердных исполнителей приказов следует строго наказывать, но когда я вернулся — жив и здоров, — то на радостях простил незадачливого стрелка, ибо моя раненая пятка едва ли не спасла мне жизнь, помогая ввести иудеев в заблуждение, и они поверили мне.
В то время как я изо всех ног удирал из лагеря к стенам Иерусалима, евреи, поначалу проклинавшие меня, обрушили град камней и стрел на преследующих меня римлян. Двое легионеров из пятнадцатого легиона, которые прибыли в Иудею из Паннонии, никогда больше не увидят любимых болотистых берегов Дуная. Они отдали жизни за меня в стране евреев, которую уже успели тысячу раз проклясть. Позднее, выяснив их имена, я взял на себя заботу об их семьях.
Несясь изо всех ног к Иерусалиму, я кричал и звал на помощь, и со стены спустили мне корзину, в которую я немедленно залез. Раскачивающаяся корзина медленно ползла вверх, а я, не на шутку перепуганный тем, что со мной происходило, дергал и дергал стрелу, застрявшую в моей пятке. Я даже не чувствовал боли, когда наконец вытащил ее, однако острые зазубрины так и остались в ране, и вскоре пятка загноилась. После возвращения в лагерь мне все же пришлось еще раз в жизни, надеюсь — последний, обратиться к военному хирургу. Боль была адская, коновал долго копался в моей пятке, и, видимо поэтому, я до сих пор хромаю.
Однако на этот раз мои старые шрамы, да и свежая рана выручили меня из беды. Когда евреи, разъяренные видом римских доспехов, наконец успокоились и позволили мне объясниться, я сообщил, что принял иудейскую веру, прошел обряд обрезания и теперь прибыл в Иерусалим с добровольной миссией. Они немедленно проверили достоверность моих слов, и когда воочию убедились, что я говорю правду, наши отношения сразу улучшились. И все же мне будет трудно забыть парфянского военачальника в еврейских одеждах и тот жестокий допрос, которому он подверг меня, пытаясь узнать мое имя и установить истину, прежде чем передал меня иудеям. Я лишь упомяну, что ногти на больших пальцах отрастают довольно быстро, и мне это известно по личному опыту. К сожалению, эти раны не засчитываются как боевые. Военные законы порой совершенно нелепы. Я же вынужден отметить, что ногти причинили мне куда больше страданий, чем многодневные прогулки под стенами Иерусалима в тяжелых доспехах и под градом вражеских стрел, что, кстати, считается героизмом.
Иудейскому совету я передал документы, подтверждающие, что именно мне поручено вести переговоры от имени общины правоверных евреев и синагоги Юлия Цезаря в Риме. Документы эти я все время носил при себе и даже Веспасиану ничего о них не сказал. Допрашивающие меня парфяне прочитать их не могли, ибо не знали еврейской тайнописи, к тому же документы скрепляла священная печать Давида.
Совет синагоги Юлия Цезаря сообщал о моих больших заслугах по сохранению еврейской общины в Риме во время гонений, вызванных восстанием в Иерусалиме, а также о моей причастности к казни Павла и Кифы — этих возмутителей общественного спокойствия. Известие о смерти проповедников должно было обрадовать евреев в Иерусалиме, ибо они ненавидели обоих, считая их виновниками распрей и нарушителями закона Моисеева.
Совет Иерусалимского храма, много месяцев не получавший никаких сведений о событиях в Риме, интересовался буквально всем, что происходило в столице и во всей империи. Почтовых голубей из Египта, доставлявших в Иерусалим послания, перехватывали обученные охоте соколы Тита, а птиц, которым все же удавалось долететь до города, убивали и съедали голодающие обитатели осажденной крепости, прежде чем донесение попадало в руки членов совета.
Я не счел нужным уведомлять совет Иерусалимского храма о своей сенаторской должности, заявив, что принадлежу к влиятельному всадническому сословию и, исповедуя иудейскую веру, сделаю все возможное для блага Иерусалима и священного Иерусалимского храма. Ведь я даже подвергся обрезанию, в чем они сами убедились, ибо столь глубока моя вера и мое желание помочь единоверцам в борьбе с Римом. Именно поэтому, говорил я иудеям, получив должность военного трибуна, я прибыл к Веспасиану и предложил ему проникнуть в Иерусалим и добыть необходимые сведения, которые помогут погубить город. И стрела у меня в пятке, объяснял я, была просто случайностью, а заранее подготовленная погоня должна была ввести в заблуждение защитников города, дабы они поверили в мой побег из римского лагеря.
Моя откровенность произвела сильнейшее впечатление на старейшин совета, и иудеи поверили мне. С этого момента мне разрешалось свободно передвигаться по городу, разумеется, под защитой охранников с горящими фанатизмом глазами, и этих своих стражей я боялся больше, чем голодающих жителей Иерусалима. Мне также позволили посещать храм, ибо я, как и все правоверные иудеи, прошел обряд обрезания, поэтому я оказался одним из немногих, кому довелось увидеть Иерусалимский храм во всем его великолепии.
Я смог собственными глазами видеть золотые семисвечники, золотые сосуды и золотые дароносицы, которые все еще находились на своих местах. Столь несметных богатств я в жизни не видел, но никто, казалось, и не помышлял увозить их из Иерусалима, будто им не угрожала никакая опасность, — столь велика была вера этих безумных фанатиков в могущество их бога и неприкосновенность Иерусалимского храма. И как бы это ни казалось странным для здравомыслящего человека, неисчислимые сокровища так и оставались почти нетронутыми, несмотря на жуткий голод и постоянную необходимость покупать новое оружие и оплачивать наемников, защищающих город. Евреи предпочитали умирать голодной смертью и едва ли не голыми руками давать отпор врагу, чем притронуться к священным реликвиям, надежно, как они считали, спрятанным за тяжелой дверью в глубине скалы. Гору, на которой высился храм, испещряли, наподобие пчелиных сот, многочисленные лабиринты подземных коридоров и извилистых проходов с тысячами келий для паломников.