Здесь пришельцы породнились с уграми – смесью алан с местной чудью, окрепли, разбогатели и переселились на западный берег. Ну, их дальнейшие деяния известны. Больше всех досталось готам и ромеям, они и распустили слух о страшной дикости, бесчувственности хуннов.

Будто хунны столь чудовищны с виду, что их можно принять за двуногих зверей или грубо отесанные сваи.

Будто у них не найдешь даже покрытых травой шалашей – пастухи, точно гробницы, боятся всякого строения. Огня, конечно, не знают. А питаются чем? Кореньями, мясом сырым – его кладут между своими бедрами и спинами коней и нагревают парением.

Будто, как животным, им вовсе незнакомы совесть, честь и божий страх. Они уклончивы в речах. Они свирепы. Необузданны. Проворны. Сокрушают все на пути. Они настолько вспыльчивы и вздорны, что иногда в один и тот же день без всяких причин, просто так, способны изменить союзникам и снова примириться с ними.

– Это мне в Тане ромей-книгочей пересказывал с их умных книг. Мол, предки твои раз надетую рубаху до тех пор не снимали, пока не расползалась в лохматья. Голову прикрывали кривой шапкой, волосатые ноги защищали козьими шкурами. А сам, собачий сын, носит парчовый хуннский кафтан, штаны, прическу хуннскую. И ничего, доволен.

Хуже всего, пишут в тех книгах, что хунны пылают неудержимой страстью к золоту. Что правда, то правда. Но он, Кубрат, хочет спросить: а чем занимались готы, ромеи, славяне – все народы к западу от Волги до прихода нехороших хуннов? Нежились в холодке? Лобызались? Пылинки друг с друга снимали?

Нет, милый мой. Резались. Всю Европу залили кровью.

Походы. Походы. Походы…

Ради чего, скажите на милость? Скучно дома сидеть? Побродить захотелось, друзей навестить? А? Хваленный Рим вовсе не хунны сгубили – сами ромеи да готы, франки, вандалы, сарматы. И славяне приложили руки к сему веселому делу. Пожары. Осады. Горы трупов. Время такое. Война есть война. На войне убивают. Так почему же самый худший – кто это делает лучше всех? Учитесь. Кто не велит? Смотри. Старик достал из колчана огромный, более трех локтей, с костяными пластинками на концах для особой упругости, тяжелый лук. Не каждый натянет. А пастухи, слыхал Руслан, мечут стрелы за тысячу пятьсот локтей. Вы, урусы, продолжал Кубрат, как и ромеи, китайцы, взяли у нас прическу, покрой кафтанов, широких штанов, – переймите умение воевать. Пригодится. Там, на востоке, еще немало племен хуннских кровей. Они не дремлют. И готы всякие не вымерли на западе.

– Нас, булгар, тюрков, алан тоже дикими считают книгочеи. Почему? Обидно. Ведь степной же народ. Весь уклад – для жизни в степи, и здесь мы – первые. Ну, до ромеев ученых нам, может, и далеко. Но посмотри, как расцвела при булгарах Тамань. Со странами заморскими торгует. А у хазар? Ты бы увидел город Самандар, их столицу. Огромный город, богатый, кругом сады. Хорошая или плохая, у нас – держава, А сколько на свете людей еще в лесах сырых в звериных шкурах бегает, жутко покрикивает, бородами леших пугает. Так-то, сыне. И о себе, и о других судить надо честно.

– Откуда про все это знаешь? Ну, про хуннов и остальное. Не жил в их времена, ничего не видел глазами своими.

– Если б у человека только и хватало ума, чтоб толковать о том, что видел лишь сам, он перестал бы человеком быть. К тому ж, положено мне знать. Я – сказитель. Преданий главный хранитель.

– Главный? – глянул Руслан: сапоги-то у старика… до того износились – не кожа, ветошь.

– Да-а, сыне. Предания – скучный товар. Людям наплевать, что было здесь, на этом свете, – их страсть как занимает, что их ждет на том.

Он побелел, отвел глаза. Руслану показалось – не все сказал Кубрат. Пастух старательно обходил в потоке слов острый камень какой-то тайной и обидной правды. То ли тщился не выдать чужому, то ли сам ее боялся знать.

– Ладно, – вздохнул Кубрат. – Все хорошо. Куда они запропастились? Есть долго не несут.

Руслан сглотнул слюну. Он приложил ладонь к тугому толстому мешку. Сперва и не поймешь, что в нем. Покуда не прощупаешь как следует. Похоже, зерно.

У волхвов есть слова: зерно истины.

Зерно истины – чтоб его нащупать, тоже, друже, надо мешки потаскать. В этих диковинных, грубых полосатых мешках – обыкновенный хлеб, и старик в полосатом халате хочет есть. Как все.

…Глаза у нее – темные, карие, пушистые косы – яркие, светлые, будто в золото их обмакнула. И платье – цвета коры, в желтых, багровых листьях. Хозяйка дубравы. Точно сейчас из пятнистой дубравы осенней вышла, принесла холодок, и солнце, и тишину. От того холодка, что ли, горит, раскраснелась.

У Руслана руки и грудь тепло и тоскливо заныли. Обнять бы, спрятать ее у себя, тихонько гладить и пьяно и долго молчать, молчать. Неужто своя? Славянка? Нет. Гляди – углы клубничных, вкусных, русских губ вдруг опустились резко, по-чужому. И слышно в ней упрямое, недоброе. Видно, зла и неприступна.

Карие глаза встретились с синими. Точно два янтарных жука сели на два василька. Сели – и сразу отлетели. Она подала Кубрату красный узелок, заговорила с ним глубоким, переливчато густым, текучим, тягуче печальным, местами с перезвоном, холодным и свежим, двойным осенним голосом – словно дальнее долгое эхо лесное ей тут же отвечало.

Старик исподлобья взглянул на Руслана.

Отвечал он сбивчиво, устало, неуверенно.

Она закрыла глаза, приложила узкие ладони к вискам. И не то вздохнула, не то со стоном зевнула – будто волчица взвизгнула. Нехотя – ах, идти, не идти, и куда идти, и зачем? – поплелась было прочь. Вдруг остановилась. Обернулась. В сумрачных ее глазах вскипела опасная мысль.

– Эй, человече! – окликнул Руслана старик. – Уснул? Ешь. Мясо холодное ешь. Пей кумыс. Опять мешки таскать.

Руслан прикусил губу. Рассеянно глянул на скатерть, на небо в белых облаках, шатры, телеги. На траву – может, следы остались. Нет. Все истоптано.

– Чудо.

– Потому – Баян-Слу. То есть богатая красотою. Дочь моя, – пояснил он с грустной гордостью. – Ты ешь, сыне, ешь.

– Не похожа на ваших женщин.

– Разные у нас. Говорю, мы смесь. Своих чужим не отдаем, чужих берем. Бабка у меня – из северских славянок. Мать аланка. Жена, от которой Баян, остроготка. Звали ее Брунгильде. По-ихнему это Смуглая Удаль. Кажется, так. А по-булгарски выходит – раньше, то есть давно, пришла, досталась. Я дразнил: «Ты – прежде досталась, теперь мне нужна Сунгильде, пришедшая позже». И женился, – старик с тоской усмехнулся, – на пленной угорке Сунь. Обеих уже нет. Жаль.

Руслан – безнадежно:

– Верно, замужем.

– За князем Хунгаром, господином нашим.

– За князем… – Русич лег на спину, руки сложил под головой.

– Эй, ты чего? Ешь.

– Нет. Расхотелось.

Князь – он везде успеет.

Синь. Облака. Будто прямо в синих, с белками снежными, нежных твоих глазах коршун кружится, стан стережет. Не убежать. Злой коршун, зоркий, меткий. Золотой иволге смерть.

– Угрюма. Хворает? Не скажешь.

– Другого любила. Зарезал Хунгар.

– Зачем отдал, нелепый старик.

– Бек. Хозяин степи. Сам не приехал – нож свой прислал. С ножом обвенчали. Наш род захудалый, слабый. Что дочь – весь род взял в услужение.

– Ух ты! У нас не так.

– Получше?

– Сходятся селами на игрище, брагу пьют, пляшут, поют – тут и жен выбирают, кому какая по нраву.

– Сколько тебе?

– Осьмнадцать.

– Успел?

Покраснел юный смерд.

– Присмотрел было одну.

– Ну?

– Князь упредил. Видал ты ее. Людожирица, Идарова любовь.

Руслан, морщась, прикусил ладонь.

– Заноза?

– Ага.

– Говоришь – у нас не так.

– Голодали. Не до них.

– Ну, дело прошлое. Вставай.

Руслан выгрыз занозу, поплевал на ладони, потер одну о другую, ухватился за грузный мешок – и только вскинул его на плечо, как за спиной, будто это он взвихрил их вместе с мешком, раздались крики, гул, звон и топот.

Сверг мешок с плеча на телегу, глядит – мимо едет черный старик с огромным бубном в черных руках, весь в лисьих и волчьих хвостах, медных бубенчиках. Пасть – до ушей, в ней зубы большим снежным комом, а глаз почти не видать: две искры в грубых морщинах блещут. Позади, выступая из-за холма с каменной бабой, следуют конники в шубах мехом наружу.