— А Рафейо?
— Северин встревожен, я не без причины. Пока Рафейо не напишет свой автопортрет, с ним ничего нельзя сделать. И в его красках будет его собственная кровь, Челла. А Севи говорил, что картина, написанная собственной кровью иллюстратора…
— Хватит. Не хочу больше, — шепнула она. — Не говори, я этого знать не хочу. Лиссина была права. Это знание для Великих герцогов и Грихальва. — Ее передернуло. — Поступи с картиной, как он сказал. Я на нее теперь без страха взглянуть не смогу. Но со мной больше об этом не говори. Никогда.
— Челла…
— Нет! — Она вырвала руки и вскочила.
— Северин не проживет больше пятидесяти, — резко сказал он. — И когда-нибудь тебе понадобится новый иллюстратор. Я никогда не смогу быть тем, кто нужен тебе на самом деле…
— Ты мне нужен как муж, как отец моих детей — и им ты никогда не сможешь стать открыто, перед всем миром… О Матра, почему мы все хотим только невозможного?!
Она закрыла лицо руками и бросилась в дом.
Он еще долго стоял на коленях, обуреваемый странным наплывом чувств: ненависти, растерянности, обиды, отчаянной жажды того, чем не владел. Наконец он поднялся на ноги и прошел в дом. Пейзаж Корассона исчез с почетного места в столовой — валялся на полу, сорванный со стены, нити, привязывавшие его к литью короны, грубо оборваны. Кабрал порезал палец, высвобождая картину из рамы, и смотрел на кровь, ненавидя себя за то, что это не кровь иллюстратора. Остаток дня он просидел на сеновале в конюшне, в безмолвной ярости глядя, как растворяется рисунок в большой ванне с ледяной водой. Он нарочно оставил ее холодной, надеясь, что в картине на самом деле была магия, чтобы Рафейо так стучал зубами в ознобе, что прикусил бы себе язык и умер от потери крови.
Смотрит ли Сарио на мою нарисованную тюрьму? Улыбается ли он, смеется ли от того, что лишь он знает правду?
А Алехандро? Плачет, проклинает, рыдает ли открыто? Или глядит в молчании, ненавидя меня за то, что я его оставила?
Или он никогда на меня не смотрит?
Я могла бы увидеть себя, если б захотела — тут есть зеркало, и я могла бы заглянуть себе в глаза — но я так боюсь того, что там найду! Я так боюсь за себя, за Алехандро, за нашего младенца — я боюсь Сарио, того, что он сделал, того, что он еще может сделать…
Он оставил мне копию Фолио — как лишнюю пытку. Знал ли он, что книга откроется? Знал ли он, что страницы написаны так ясно, как если бы он сам вывел пером каждое слово? Конечно, тут есть и его почерк в пометках на полях. Это ведь копия его собственного экземпляра. Он хочет, чтобы я точно знала, как он со мной это сделал?
Или это не пытка, а стремление убедиться в своей правоте, подтвердить свою веру, что и у меня есть Дар?
Как мне воспользоваться этой книгой? Открыть себе жилу и найти в ней кровь, вливающую магию иллюстратора в простую краску?
Эйха, он дал мне книгу. Но не дал красок. Даже карандаша не дал. Если бы дал, я могла бы написать что-нибудь на страницах, и кто-нибудь увидел бы мои слова, и…
Но они и так должны уже были догадаться! Каждый, кто увидит меня в этой тюремной раме, заметит, что я тут двигаюсь, что я жива…
Но на меня смотрит только Сарио. Лишь его глаза наблюдают, как я схожу с ума.
Нет! Я не сойду с ума! Я останусь сильна разумом, волей и сердцем. Ради моего дитяти.
Но я так устала.., две ночи я уже здесь, две ночи без сна и отдыха от этого ужаса. Никто меня не видел. Только Сарио.
Матра Дольча, когда он отпустит меня?
В день Санктеррии после полудня Тасия принимала Арриго в своем старом доме в городе. У него выдалась пара свободных часов между завтраком с гильдией шелкоторговцев и вечерними увеселениями. Тасия вывела Арриго в садик за домом порадоваться солнышку. Удобно свернувшись теперь на его груди, она слушала пение пчел. Здесь было безопасно — ничей нескромный взгляд сюда не проникнет.
Недавно Тасия занялась восстановлением обстановки своего прежнего дома: возвращала обратно ковры и гобелены, мебель из дома и замка Карло, покупала вещи взамен выброшенных, когда выходила замуж. Вскоре она возобновит прежнюю жизнь, и все будет так, как было до Мечеллы, и Арриго вновь будет принадлежать только ей.
Последние дни они часто удалялись в ленивый покой солнечного дня на этой лужайке, где пчелы деловито внедрялись в новые и новые цветки, а бабочки плавали в дыхании теплого, медленного ветра. Арриго сидел, прислонясь спиной к дереву, Тасия втиснулась между его бедрами, он обнимал ее за плечи, а ее голова лежала у него на плече. Никогда она еще не была так счастлива — а причина счастья была в том, что она в эту минуту, улыбаясь, говорила Арриго:
— Рафейо сказал, что картина готова.
— М-мм?
— Она лишь ждет твоего слова. Стоит тебе захотеть, и Мечелла станет такой преданной и послушной, как только может желать мужчина. — Она рассмеялась. — Как дрессированный щенок!
Спиной она ощутила его короткий смешок.
— Еще более докучной, чем всегда?
— Зато покладистой. Только тебе придется быть аккуратным и какое-то время не отдавать ей приказы, идущие уж слишком поперек того, к чему она привыкла. Нужна постепенность.
— Хорошо, Тасия. Мы об этом уже говорили. Только, знаешь, забавно было бы приказать ей что-нибудь по-настоящему интересное. Скажем, быть хозяйкой на твоем следующем дне рождения. — Он громко расхохотался. — А то уж лучше пусть пойдет в монашескую келью на несколько лет.
Тасия вздрогнула — это напомнило ей о несчастном сыне Карло, причине всех ее неладов с мужем. Карло равнодушен к возобновлению ее романа с Арриго, но никогда не простит ухода Веррадио в екклезию. Может быть, Рафейо сможет и Карло нарисовать покладистым? А Веррадио заставить навеки замолчать. Она не знала точно, что можно сделать, а чего нельзя. Рафейо был так занят своей живописью, учебой и специальными уроками с Премио Фрато Дионисо, что только вчера впервые за несколько месяцев пришел ее навестить.
Эйха, она знала, что это не важно. Важно лишь то, что знает Рафейо и что он с этим знанием делает.
И к тому же она преследовала собственные цели. Медленно, как будто это ей только что пришло в голову, Тасия сказала: