— Для чего бы это?

— Как для чего? Ворочалась ведь она потом в Тобольск-то. И что-то вскорости опять уехала. Тут и сомневаться нечего: выкопала она эти мешочки и подалась куда глаза глядят. С таким добром везде рай. По заграницам порхает где-нибудь, божий одуванчик…

В тот же день Михеев передал Никодимовой слова Каменщикова. «Женщина строгих правил» была безмерно возмущена. Надменно закинув голову, она с видом глубоко оскорбленной невинности отвергла навет.

— Этот человек, — брезгливо сипела она, — нагло лжет. Ни я, ни Anastasie никогда ничего чужого не брали. Не могли взять. Я бы скорее покончила с собой, чем пошла на это. На сохранение? Но мы и своего-то не смогли сохранить. Те мешочки, о которых он говорит… Да, они были. Это наши bijou[1], дамские украшения. Мои — скромные, конечно, и графинины — довольно ценные. Там был такой солитэр!.. И они пропали. У нечестных людей.

— Так вы их не прятали, а передали на сохранение?

— Вот именно, — удовлетворенно кивала головой Никодимова. — А за границу, как видите, я не уехала. Хотя и могла, меня звал с собой кузен графини. Но я решила умереть en patrie, на родине. А этот господин… — снова нахохлилась она, — Каменщиков, кажется… Он должен был бы рассказать о другом. О фермуаре Александры Федоровны.

— То есть об ожерелье?

— Ну да. Я его знавала, этот фермуар. Императрица короновалась в нем. В «Journal de Paris» писали, что ювелир получил за него тысяч двести, если мне не изменяет память.

— А при чем тут Каменщиков?

— При том, — вытянув указательный палец, многозначительно произнесла Никодимова, — при том, что фермуар видели в Тобольске на груди у жены этого… писаря.

— Вы сами видели?

— Я не имела… э-э… счастья знать госпожу писаршу. Но — говорили люди. Скажем, та же Евлалия Ильинична.

— Фамилия?

— Простите, не помню. Бойкая такая дама. И — нюхает табак.

В тот же день Михеев «заказал» Саидову эту новую свидетельницу. Нюхательницу табака найти оказалось нетрудно: в городе ее знали. Через три дня она уже сидела в кабинете Михеева.

Жеманная старушка в черной кружевной мантилье, обильно испускающей запах нафталина, охотно поделилась воспоминаниями о супруге бывшего царского писца. Морща неопрятный красненький носик и округляя от возбуждения глаза, она в подробностях нарисовала картину, когда увидела обычно скромно одетую Наталью Ивановну при столь шикарном украшении.

— Зашла это я к Наталье Ивановне, а ее дома нет. Говорят, скоро будет. Посидела я, дождалась. И вправду скоро вернулась. У матушки-попадьи на именинах была с Александром Петровичем. А жили они на одном дворе, вот и пришли неодетые, только что у Натальи Ивановны полушалок на плечах. Вернулась она, значит, шаль перед зеркалом в прихожей скинула и за шею схватилась. Да так испуганно. И на меня посматривает. Платьишко на ней, скажем прямо, с претензией, но не ейное, перешитое из царских обносков. Зато на шее-то… Жемчуга! Да какие — любой царице впору. На ней, на царице-то, и видели этот жемчуг в святую обедню как-то. Вот, значит, прикрыла Наталья Ивановна жемчуга этой рукой, думает — не замечу. А я ей ласковенько: «С приобретеньицем, моя дорогая… Где же вы это, душечка, такое сокровище достали?» А она поскорее, бочком, мимо меня — в будуар, в спальню то есть. Переоделась, жемчуга сняла и вернулась. «Это, — говорит, — бабушки моей наследство. Недавно прислали. Померла бабушка». А мы и не слыхивали о таком ее горе, поведала бы нам непременно. Сказала она это и на мужа испуганно поглядывает. А тот хмурится. И меня выпроваживает — иди, говорит, Евлалия Ильинична, спать пора. Куда потом ожерелье девалось, не знаю. Никто его больше не видывал.

Дело как будто вступало в решающую фазу — нашлось одно из самых главных звеньев его. Ожерелье вынес Каменщиков. И он — здесь. Но Михеев не спешил ликовать, горький опыт с поиском шпаги научил его сдержаннее оценивать первые обнадеживающие факты. Было — еще не значит, что есть сейчас.

Почти так оно и вышло.

Каменщиков от очной ставки с любительницей нюхать табак отказался, заявив, что он и сам согласен признать: да, ожерелье было в его руках.

— Где оно? — допытывался Михеев, сознавая, что на правдивый ответ надежды мало.

— Тут, изволите видеть, такая история была… — плел свою канцелярско-лакейскую словесную вязь Каменщиков. — Прощения прошу, что утаил, согласно испугу по неопытности… Ожерелье это мне надела на шею Ольга Николаевна, великая княжна. Позвала меня в комнату, пальчики к губам приложила, велела молчать. Потом достала из-за жакета ожерелье это, надела мне на шею, перекрестила и на ухо прошептала, чтоб вынес и сохранил до завтра. Сегодня-де они ждут обыска. А завтра скажут, как поступать дальше. Сами понимаете — служба, сопротивления оказать не мог. Принес домой, снял с себя сей жемчужный ошейник и в шкатулку к жене положил. А вечером, как на грех, у отца Алексея, квартирохозяина моего, день ангела. Алексеи весенние — марта семнадцатого, так, кажется. Были приглашены и мы с супругой. Я-то пришел пораньше, а Наталья Ивановна позднее — сына спать укладывала. Когда она появилась, я чуть сознания не лишился, увидевши на плебейской ее шее царское ожерелье. Вытолкал дуру в переднюю, понужнул по шее и увел домой, благо только через двор перейти. А дома новая оказия — сидит эта носатая пигалица и табачок понюхивает. Еле выпроводил. Вот какая история приключилась.

— Без конца пока история-то. Что стало с ожерельем потом?

— На другой день у меня его уже не было. Днем Ольга Николаевна шепнула, чтобы я отнес ожерелье бывшим горничным ихним, Гусевой или Романовой, они на частной квартире жили. Так я и сделал, как сказано.

Михеев положил перо и, помолчав, спросил — просто, как в дружеском разговоре:

— Как вы думаете, Александр Петрович, держали бы нас здесь, если бы мы верили каждому слову из тех, что нам говорят такие, как вы?

— Не смею загадывать, — уклончиво ответил Каменщиков. — Однако прошу верить. Чистую правду сказал.

— А как нам проверить — правда это или нет?

— Хотел бы подсказать, да не возьму на себя смелости. Не умудрен в делах таких.

— А вы осмельтесь, это ничего.

Каменщиков задумался, поглаживая усы.

— Кабы кто из них жив был, Гусева эта или Романова, надо быть, подтвердили бы слова мои.

— А если живы, да не захотят подтвердить?

— Тогда уж не знаю как.

— Подумайте. От этого многое зависит. Верить вам на слово я не могу, сегодня вы опять подтвердили это. Подумайте и о том, что вы знаете еще о романовских ценностях. Что выносили и прятали вы сами или что прятали другие. Чем скорее расскажете все это, тем скорее поедете домой. Договорились?

— Вспоминать мне больше нечего. А вообще, как прикажете, — сухо ответил Каменщиков, явно недовольный исходом разговора.

Обыск в доме Каменщикова на окраинных огородах Тюмени ничего особенного не принес. Разнокалиберная посуда— тарелки и чашки из дворцовых сервизов, дюжины две ложечек — десертных и чайных, с вензелями и гербами. Не брезговал в свое время царский писец и мелочью — пепельницами, солонками, то есть тем, что входило в карман. Ни ожерелья, ни шпаги, ничего другого, действительно ценного, не оказалось.

«Прячет? Сумел продать? Или действительно передал все, что выносил, по назначению? — гадал Михеев, перечитывая протокол обыска. — Могло быть и то, и другое, и третье. А могло и так: часть продал, часть прячет, часть — передал».

Неожиданным шансом в пользу Каменщикова было признание Гусевой. Да, она получила от него сверток, не зная, что в нем, для передачи… полковнику Кобылинскому. И, как утверждает, передала. Сошлось и время — март восемнадцатого года.

Предстояло еще допросить Преданс, бывшую прислугу Гендриковой.

Паулина Касперовна Преданс, несмотря на то, что всю свою 56-летнюю жизнь прожила в России (Рига, ее родина, в то время входила в состав Российской империи), так и не сумела овладеть русской речью.