– На танцах взяли. Намекнул одному шабером под ребра.

– С концами, что ли?

– Где с концами?! Выжил гад. Он, падла, на суде кричит:

«Ерохина прощаю!»

А прокурор – в отказ:

«Вы-то – да, а общество простить не может…»

Сначала я в глухую несознанку шел. Кричу:

«Напился, все забыл!..»

Ну, а в конце менты подраскололи. Сознался. Кричу:

«Стреляй! Чего не стреляешь, козел?! Видел бы Ленин твою штрафную чавку!..»

Это я – прокурору. Вот он и дал мне три года ни за что. Про меня в газете статья была. Не веришь? Ей-богу! Называлась – «Плесень».

– Оно и видно, – сказал Замараев.

– А хочешь, я тайну скажу? – неожиданно выговорил Ерохин. – Хочешь, скажу тайну, от которой позеленеешь. Только – чтобы никому…

– Знаю я ваши тайны. Кабур роете под хлеборезку.

– Кабур – это что… Ну, хочешь, скажу? Тебе одному, как другу. Вот слушай: я по матери – Эпштейн…

– Эпштейн, – недоверчиво прищурился Замараев, – видали мы таких Эпштейнов… Да ты – фоняк, как и не мы… А если ты Эпштейн, зачем сидишь по хулиганке? Зачем не по торговой части шел?

– В отца, – коротко пояснил Ероха.

– Эпштейн, – повторял Замараев.

– Деревня, – слышалось в ответ…

Гул сигнального рельса медленно канул в просторном октябрьском небе. Донесся стук пилорамы. За деревьями, громыхая, прошел лесовоз.

– Пойду молотить, – сказал Ероха.

Он поднялся, стряхнул табачные крошки. Затем, не оглядываясь, двинулся через лес к инструменталке.

– Вот так мужик, гонореи не знает, – усмехнулся Ероха.

– Пустой человек, несерьезный, – бормотал ему вслед Замараев.

«Кого только не прихватывают», – думал Ероха.

«Откуда такие берутся?» – вторил ему прораб…

Лес наполнился туманом. Залаяла собака на блокпосту. Появился опер Борташевич в узких хромовых сапогах.

Заключенные нехотя встали, потушили костер и разошлись. На вышках сменились часовые. Кто-то от скуки включил прожектор.

17 апреля 1982 года. Нью-Йорк

Я все думаю о нашем разговоре. Может быть, дело в том, что зло произвольно. Что его определяют – место и время. А если говорить шире – общие тенденции исторического момента.

Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже – плохим эстетическим вкусом.

Мы без конца проклинаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов? (Эта цифра фигурировала в закрытых партийных документах.) Дзержинский? Ежов? Абакумов с Ягодой?

Ничего подобного. Их написали простые советские люди. Означает ли это, что русские – нация доносчиков и стукачей? Ни в коем случае. Просто сказались тенденции исторического момента.

Разумеется, существует врожденное предрасположение к добру и злу. Более того, есть на свете ангелы и монстры. Святые и злодеи. Но это – редкость. Шекспировский Яго, как воплощение зла, и Мышкин, олицетворяющий добро, – уникальны. Иначе Шекспир не создал бы «Отелло».

В нормальных же случаях, как я убедился, добро и зло – произвольны.

Так что, упаси нас Бог от пространственно-временной ситуации, располагающей ко злу…

Одни и те же люди выказывают равную способность к злодеянию и добродетели. Какого-нибудь рецидивиста я легко мог представить себе героем войны, диссидентом, защитником угнетенных.

И наоборот, герои войны с удивительной легкостью растворялись в лагерной массе.

Разумеется, зло не может осуществляться в качестве идейного принципа. Природа добра более тяготеет к широковещательной огласке. Тем не менее в обоих случаях действуют произвольные факторы.

Поэтому меня смешит любая категорическая нравственная установка. Человек добр!.. Человек подл!.. Человек человеку – друг, товарищ и брат…

Человек человеку – волк… И так далее.

Человек человеку… как бы это получше выразиться – табула раса. Иначе говоря – все, что угодно. В зависимости от стечения обстоятельств.

Человек способен на все – дурное и хорошее.

Мне грустно, что это так.

Поэтому дай нам Бог стойкости и мужества.

А еще лучше – обстоятельств времени и места, располагающих к добру…

За двенадцать лет службы у Егорова накопилось шесть пар именных часов «Ракета». Они лежали в банке из-под чая. А в ящике стола у него хранилась кипа похвальных грамот.

Незаметно прошел еще один год.

Этот год был темным от растаявшего снега. Шумным от лая караульных псов. Горьким от кофе и старых пластинок.

Егоров собирался в отпуск. Укладывая вещи, капитан говорил своему другу оперу Борташевичу:

– Приеду в Сочи. Куплю рубаху с попугаями. Найду курортницу без предрассудков…

– Презервативы купи, – деловито советовал опер.

– Ты не романтик, Женя, – отвечал Егоров, доставая из ящика несколько маленьких пакетов, – с шестидесятого года валяются…

– И что – ни разу?! – выкрикивал Борташевич.

– По-человечески – ни разу. А то, что было, можно не считать…

– Понадобятся деньги – телеграфируй.

– Деньги – не проблема, – отвечал капитан…

Он прилетел в Адлер. Купил в аэропорту малиновые шорты. И поехал автобусом в Сочи.

Там он познакомился с аспиранткой Катюшей Лугиной. Она коротко стриглась, читала прозу Цветаевой и недолюбливала грузин.

Вечером капитан и девушка сидели на остывающем песке. Море пахло рыбой и водопроводом. Из-за кустов с танцплощадки доносились прерывистые вопли репродуктора.

Егоров огляделся и притянул девушку к себе. Та вырвалась, оскорбленно чувствуя, какими жесткими могут быть его руки.

– Бросьте, – сказал Егоров, – все равно этим кончится. Незачем разыгрывать мадам Баттерфляй…

Катя, не замахиваясь, ударила его по лицу.

– Стоп! – выговорил капитан. – Удар нанесен открытой перчаткой. Судья на ринге делает вам замечание…

Катя не улыбнулась:

– Потрудитесь сдерживать ваши животные инстинкты!

– Не обещаю, – сказал капитан.

Девушка взглянула на Егорова миролюбиво.

– Давайте поговорим, – сказала она.

– Например, о чем? – вяло спросил капитан.

– Вы любите Гейне?

– Более или менее.

– А Шиллера?

– Еще бы…

Днем они катались на лодке. Девушка сидела на корме. Егоров широко греб, ловко орудуя веслами.

– Поймите же, – говорила Катя, – цинизм Есенина – это только маска. Бравада… свойственна тем, кто легко раним…

Или:

– Прошлым летом за мной ухаживал Штоколов. Как-то Борис запел в гостях, и два фужера лопнули от резонанса.

– Мне тоже случалось бить посуду в гостях, – реагировал капитан, – это нормально. Для этого вовсе не обязательно иметь сильный голос…

Или:

– Мне кажется, разум есть осмысленная форма проявления чувства. Вы не согласны?

– Согласен, – говорил капитан, – просто я отвык…

Как-то раз им повстречалась в море лодка. Под рулем было выведено ее название – «Эсмеральда».

– Эй, на полубаке! – закричал Егоров, всем опытом и кожей чувствуя беду. Ощутив неприятный сквознячок в желудке.

Правил «Эсмеральдой» мужчина в зеленой бобочке. На корме лежал аккуратно свернутый голубой пиджак.

Капитан сразу же узнал этого человека.

Фу, как неудобно, подумал он. Чертовски неудобно перед барышней. Получается какой-то фрайерский детектив…

Егоров развернулся и, не оглядываясь, поплыл к берегу…

Они сидели в чебуречной на горе. Блестели лица, мигали светильники, жирный туман наполнял помещение.

Егоров снисходительно пил рислинг, а Катя говорила:

– Нужно вырваться из этого ада… Из этой проклятой тайги… Вы энергичны, честолюбивы… Вы могли бы добиться успеха…

– У каждого свое дело, – терпеливо объяснял Егоров, – свое занятие… И некоторым достается работа вроде моей. Кто-то должен выполнять эти обязанности?