Халиль-Султан видел, что Тимур раздражен словами Улугбека, хотя и скрывает свое раздражение. Но чем так задел Улугбек Тимура, Халиль понять не мог. С тревогой вслушивался он в слова деда. Он знал ревность Тимура к монголам, еще в юности много горечи принял от них дедушка. Халиль знал, как неутомимо, всей своей силой, всем своим могуществом шаг за шагом, всю жизнь захватывал Тимур область за областью, страну за страной, вырывая их у монголов. Но как некогда сам Тимур с горстью смельчаков кидался на многочисленного и сильного врага, так потом, то тут, то там, горсточки смельчаков кидались на многочисленные воинства самого Тимура. И не всегда ему удавалось справиться с этими смельчаками сразу, иногда это длилось долго, отнимало много сил, наносило войску большой урон. Почему дедушка никогда не думал об этом, почему, думая о нападении на него десятка или сотни смельчаков в завоеванных областях, дедушка не вспоминал своей молодости. А может быть, помнил?

Тимур вдруг подошел к Улугбеку и, сощурив глаза, как бывало при великом гневе, но не с гневом, а с укоров сказал:

— Ты говоришь: Хулагу-хан строил, дед твой тоже строит. То-то что не «тоже». Тот строил чужое, чужими руками и для чужих. У него своего ничего не было. А мы свое строим. Что было порушено, поломано у нас монголами, что за годы их владычества утрачено, надо назад вернуть. Сразу по всей тюркской земле не отстроишься. Самаркандом начали. Еще кое-где. Но у вас свои строят, по-своему. А чужих мастеров я собираю, чтобы они нашим помогли. И чтоб они строили нам наше.

И вдруг крикнул, будто в гневе хотел перекричать противника, а не оробевшего юнца:

— Наше! Запомни это!

Но тотчас подавил свой гнев и тихо, почти шепотом договорил:

— Вот она в чем, разница!

Он подошел к двери, как бы раздумывая, уйти ли, еще ли поговорить. И вернулся к Улугбеку:

— Мы идем, идем… По всем дорогам. Что ни дорога, везде наши могилы остаются. Везде остаются. А у них, у монголов… могил-то и они много оставили, а зачем шли? Все вытоптали. Где у нас вода текла, поля были, все вытоптали. И у нас, и в других землях, куда б ни дошли! А что взамен принесли? Что построили? Сам Чингиз-хан, богатырь, мудрец, а и тот, — даже могилы не осталось. Бугор в степи — вот и вся могила. А на бугре — трава и кобылы пасутся. Вот тебе и Чингнз-хан…

Халиль-Султан понимал, что все эти мысли долго накапливались в душе дедушки, что не все он сказал, может быть даже не сумел всего сказать. Но Улугбек нечаянно задел у деда нечто такое больное, наболевшее, чего сам Тимур никогда прежде не высказывал никому.

Только теперь Халиль-Султану понятнее стали и дела и замыслы деда. Но чтобы их понять, еще многое следовало узнать и о многом подумать; да и все ли было понятно самому деду в его делах?

А Тимур говорил:

— Тоже — Тохтамыш… Скорпион! Кого видит, того и жалит. А зачем? Я его пригрел, он на меня кинулся. К себе в Орду пришел, ордынцев поразорил. Русы его щадили, своими делами были заняты, — ему бы сил набирать да строиться, а он на русов кинулся, на Москву. От русов к Литве убежал, его там пригрели; а он Витовта обманул, повел на Едигея, у Едигея себе Орду отнимать. Хотел себе орехи чужими зубами грызть. Едигей Витовту зубы выбил, да и Тохтамышевых не поберег. Так и кидается из стороны в сторону со своим жалом. Скорпион! Монгольский выкидыш… А у нас свой дом. Нам надо чинить его. Вот как… И Едигей из того же мяса. И кости такие ж, как у них у всех!..

Мысли Тимура кидались из стороны в сторону, и он не хотел или не мог высказать то главное, что наполняло его не то тревогой, не то болью.

— И ведь живучи! Ходишь, ходишь, а они все по-прежнему. Сколько ни ходишь, — все по-прежнему.

Неожиданно он подошел к двери. Постоял, глядя на деревья. И ушел.

Все они смотрели ему вслед, как, даже хромая, шел он гордо и властно; быстро, но неторопливо.

А он вернулся в ту комнату, где прежде сидел на темном ковре, но на ковер не опустился, а прошелся, поддаваясь покою одиночества.

Он хорошо помнил свою молодость, помнил, как одной лишь отвагой, дерзостью начинал борьбу с могущественными ханами. Эту борьбу он не всегда вел честно. Честно он ее редко вел: он был слабее своих противников, и честность в такой борьбе была опасным союзником. Нет, он любил заставать врага врасплох. Он привык к ночным переходам, когда другие боялись выйти в степь, и успевал далеко уйти от одних противников, чтобы внезапно накинуться на других. У него были разные противники, но все они были единым врагом, сколько бы их ни было. И он добился победы над ними, всех уничтожил. Одних так, других иначе. В том-то и дело: он хорошо помнил свою молодость и очень хорошо понимал, что она прошла, давно прошла, пятьдесят лет назад. Он стал другим. Но когда являлись не многочисленные, не могущественные враги, а маленькие шайки, их-то и боялся! И стремился всех до последнего истребить там, где поднимались восстания. А восстаний бывало много, — года не проходило, чтобы где-нибудь кто-нибудь не восставал: лет тринадцать назад восстал Ургенч. На другой год поднялись сарбадары в Сабзаваре. В том же году поднялся Герат. Потом Исфахан. И везде за оружие брались простые люди, не монголы поднимались на него, а города, им же освобожденные от монгольского ига! Он в пример всем расправлялся с повстанцами без пощады. Но вот и в эти дни, здесь, опять и опять поднимаются люди на него, как сам он когда-то поднимался на монголов! А ведь он пришел, чтобы привести эти земли в порядок; уже не первый год он освобождает их от горького наследия монголов. А здешние люди не понимают разницы… И Улугбек не понял! Книгу принял из книг Хулагу-хана. Вон сколько времени здесь хранили, полтораста лет хранили эту книгу как память о времени Хулагу-хана. А ведь сколько дорог пройдено, чтоб развеять всякое монгольское наследие, развеять эту память о них. Сколько дорог!..

Он остановился. Хлопнул в ладоши и явившемуся слуге велел позвать начальника своего обоза.

Тот прибежал, не прожевав еды, вытирая рукавом измазанные жиром губы.

— У тебя в обозе зодчие есть? — спросил Тимур.

— Двое. Есть двое. Остальных не взял, отослал с тем обозом, в Султанию.

— Один нужен. Кого из них взял?

— Самаркандца Бар-аддина, этого, который в Руме бывал, да бухарца Зайн-аддина.

— Не бухарца, нет, — Бар-аддина… Пришли ко мне.

— Как? Сейчас?

— Сейчас же, если они недалеко.

— Я их тут держу: они после вас двинутся.

— Ну так сыщи его и пришли.

Едва обозный ушел, явился слуга спросить, не угодно ли повелителю кушать.

— Нет, нет, убирайся отсюда!

И опять ходил и ходил по ковру, пока не привели к нему зодчего Бар-аддина.

Глядя на тонкого сухого старца, облаченного в белый халат, на длинную узкую бородку, седую, но с золотистым отливом, какой появляется на столетнем серебре, Тимур, отослав всех прочих, сказал:

— Ты, зодчий, вернись. Отправляйся в Шахрисябз. Знаешь?

— Как же, милостивейший, бывал. Там завершают Ак-Сарай, такой дворец, каких в мире не бывало! Величайший дворец, каким не владел ни единый властелин во всей вселенной. Ни у вавилонских фараонов, ни у румских кесарей не было подобного, какой завершают вам.

— Не на дворец смотреть едешь. Иди сразу на кладбище. Там мой отец погребен. Там и Джахангир, сын мой, — тоже там. Вот около, от них неподалеку, сооруди мне, как это?.. Румское слово.

Зодчий не решался подсказать, но Тимур поторопил его:

— Ну?

— Мавзолей?

— Нет. Мавзолей там есть. Ящик, куда кладут.

— Саркофаг?

— Сооруди саркофаг, каменный. Возьми мрамор и прикажи резчикам камней работать быстро. Быстро! Понял?

— Так, так, слушаю, милостивейший.

— К нему крышку. На петлях. Как сундуки делают. Петли поставь медные, золотые, какие хочешь, но чтоб не ржавели, чтоб в любой час можно захлопнуть. Понял? Как соорудишь, дай знать. Но чтоб крышка была открыта и всегда наготове.

— Милостивейший! Чтобы определить размер, надо бы знать, кому же это… предназначается?