Вполне естественно, что большинство членов относились к тому же поколению студентов Оксфорда, что и Смайли. С самого начала было решено — клуб послужит именно этой генерации, состарится и умрет вместе с последним ее представителем. Война нанесла клубу урон. Не стало Джебеди и еще нескольких человек, но никто даже не заикался о приеме новых членов. В притоке денег особой необходимости не ощущалось — помещение теперь принадлежало самому клубу, будущее миссис Стерджон было обеспечено, и заведение легко сводило концы с концами.
Субботним вечером здесь собралось всего с полдюжины членов. На этот раз Смайли заранее заказал трапезу, и для них накрыли стол в малом зале у камина с ярко пылавшими углями. Там они сидели одни за бифштексами из вырезки и кларетом; на улице монотонно шумел дождь. Всем троим мир казался на удивление спокойным и тихим, несмотря на необычное дело, которое свело их.
— Чтобы мой рассказ получился полным и обрел смысл, — начал Смайли, обращаясь главным образом к Менделю, — мне поневоле придется много говорить о себе самом. Как вы знаете, я офицер разведки и был им, кажется, со времен Всемирного потопа, то есть задолго до того, как в наши действия стали вмешиваться политики с Уайтхолл. В те дни нас было мало, и нам плохо платили. После обычной подготовки и стажировки в Южной Африке и Центральной Европе я получил должность преподавателя в одном из университетов Германии с секретной миссией намечать среди немецких студентов тех, которые могли стать агентами. — Он сделал паузу, улыбнулся Менделю и продолжил: — Заранее прошу простить, если придется прибегать к профессиональному жаргону.
Мендель в ответ лишь кивнул с серьезным выражением лица, и Смайли смог продолжить. Он чувствовал, что вещает несколько высокопарно, но не знал, как этого избежать.
— Самое трудное время началось незадолго до последней войны. Ужасный период для Германии, где царила вакханалия нетерпимости. В таких условиях было бы чистым безумием пытаться вербовать кого-то самому. Мой шанс заключался в том, чтобы держаться как можно незаметнее, быть социально и политически бесцветной фигурой, а кандидатов отбирать, чтобы на контакты с ними выходил кто-то другой. Некоторых из них я привозил на студенческие каникулы в Англию, но при этом исключал всякие контакты со своим ведомством, потому что понятия не имел, насколько эффективно работала тогда германская контрразведка. Я не знал, кого из отобранных мной людей в итоге вербовали, и так было лучше для всех — ведь меня в любой момент могли разоблачить.
Но если переходить к самой сути, то начало моей истории относится к тридцать восьмому году. Как-то летним вечером я сидел в своей комнате. Стояла прекрасная погода — теплая и безветренная. О фашизме можно было на какое-то время забыть вообще. Я работал, сидя у окна, в одной рубашке, причем трудился не слишком усердно — уж слишком славный выдался вечерок.
Он сделал паузу, почему-то слегка смутившись, и поболтал портвейн в бокале. На щеках у него выступили два розовых пятна. Он чувствовал себя слегка пьяным, хотя выпил совсем немного.
— Да, продолжим, — произнес он, чувствуя нелепость своего поведения. — Простите, если мысли у меня немного путаются… Так вот, я сидел за столом, когда в дверь постучали и вошел совсем юный студент. Вообще-то ему уже исполнилось тогда девятнадцать, но выглядел он моложе. Звали его Дитер Фрей. Он занимался в моем семинаре, был умненьким мальчиком, к тому же удивительно привлекательным.
Смайли снова помедлил, глядя перед собой. Возможно, его собственное ранение и ощущавшаяся теперь слабость вызвали настолько живое воспоминание.
— Дитер был красивым мальчиком с высоким открытым лбом и непослушной густой черной шевелюрой. Однако нижняя часть его тела была деформирована, поскольку он перенес детский церебральный паралич. Он ходил с тростью, тяжело опираясь на нее при каждом шаге. Вполне естественно, что в небольшом университете Дитер стал известной личностью с налетом байронического романтизма и тому подобного. Немцам вообще свойственна склонность создавать себе юных гениев от Гердера до Стефана Георга — им всегда нужен кто-то, чтобы объявить его великим чуть ли не с колыбели. Но Дитер не позволял излишне возвеличивать себя. В нем жил дух яростного стремления к независимости, безжалостности к себе, который отпугивал любого, кто хотел ему покровительствовать. И этот защитный панцирь он носил не только из-за инвалидности, но и в силу расовой принадлежности, поскольку был евреем. Я так и не понял, каким образом ему удавалось тогда сохранять за собой место в университете. Возможно, руководство не знало о его еврейских корнях, а южный тип лица Дитера при желании можно было отнести, пожалуй, к итальянскому, но мне в это плохо верится. Лично я понял, что он еврей, с первого взгляда.
Кроме того, Дитер был социалистом. Причем не скрывал своих взглядов даже в те времена. Я одно время рассматривал его как потенциального агента, но мне казалось пустой тратой времени вербовать человека, который в любой момент мог отправиться в концентрационный лагерь. К тому же личностью он был увлекающейся, делавшей порой поспешные выводы, слишком яркой и неумеренно тщеславной. В университете он возглавлял почти все студенческие общества — ораторское, политическое, поэтическое и так далее. Ему удавалось добиваться успехов даже в спорте. Он ухитрялся воздерживаться от спиртного в учебном заведении Германии того времени, где высшей доблестью мужчины считалось не просыхать почти весь первый курс.
Вот таким был тогда Дитер: высокий, красивый, даже величавый в увечье, кумир своего поколения студентов и еврей. Именно он явился ко мне в тот вечер.
Я усадил его, предложил вина, но он отказался. Тогда я сварил кофе, как сейчас помню, на газовой горелке. Мы немного поговорили о поэзии, обсудили мою последнюю лекцию о творчестве Китса. Я неизменно считал неверным применять методологию немецкой критической школы к английской поэзии, а потом мы плавно перешли к популярной тогда теме нацистской интерпретации «упадничества» в искусстве. Дитер первым заговорил об этом, а потом, становясь все более и более откровенным, перешел к негативным отзывам о современной Германии вообще и о фашизме в частности. Естественно, я держался настороже — думаю, в те годы я был куда проницательнее и умнее, чем сейчас. Под конец он задал мне в лоб вопрос, что я думаю о нацистах. Я так же прямо ответил ему, что, во-первых, не считаю уместным критиковать страну, гостем которой являюсь, а, во-вторых, вообще не получаю удовольствия от разговоров на политические темы. Никогда не забуду его реакции. Он пришел в ярость, с трудом поднялся на ноги и заорал на меня: «Von Freude ist nicht die Rede!» — «Мы здесь не об удовольствиях разговариваем!»
Смайли прервался и посмотрел через стол на Гиллама:
— Извини, Питер, если мне пришлось начать слишком издалека.
— Не надо извиняться, старина. Рассказывай свою историю, как считаешь нужным.
Мендель тоже проворчал что-то одобрительное, хотя сидел в довольно-таки напряженной позе, положив руки на стол перед собой. В комнате не было другого света, кроме яркого огня в камине, который отбрасывал высокие тени их фигур на грубо отделанные стены зала. Графин с портвейном на три четверти опустел; Смайли плеснул каплю себе и пустил его по кругу.
— Он по-настоящему разозлился на меня. Ему казалось непостижимым, как я мог отстаивать критерии независимости в искусстве, оставаясь столь политически нейтральным, как мог я вещать о свободе творчества, когда треть Европы уже была в оковах. Разве для меня ничего не значило, что у нас на глазах современная цивилизация истекала кровью? Что такого сокровенного обнаружил я в семнадцатом столетии, чтобы не замечать происходящего в двадцатом? Он пришел ко мне, потому что ему нравились мои семинары и он считал меня человеком передовых взглядов, но теперь понял — я даже хуже остальных.
С этим я и дал ему уйти. А что еще мне оставалось? У меня был формальный повод относиться к нему с подозрением — еврей-вольнодумец, который непостижимым образом не только оставался на свободе, но и продолжал учебу в университете. И все же я продолжал наблюдать за ним. Семестр подходил к концу, нас ожидали продолжительные каникулы. Во время заключительных дебатов три дня спустя Дитер позволил себе необычайно дерзкие высказывания. Его слова по-настоящему напугали всех, кто там присутствовал, и после его выступления в аудитории воцарилось напряженное молчание. Занятия закончились. Дитер уехал, не попрощавшись со мной. И, честно говоря, я полагал, что больше никогда его не увижу.