Другая причина, по которой автор ходит на премьеры, – любопытство. Знаешь, что будет противно, что будешь мучиться, что заметишь массу вещей, сделанных не так, деталей, оказавшихся смазанными, ошибок в тексте, пропусков, забытых реплик, но идешь из щенячьего, неутолимого любопытства – увидеть своими глазами. Ничье свидетельство тут не поможет. И вот ты в театре, ты трепещешь, тебя попеременно бросает то в жар, то в холод, и ты молишь Бога, чтобы никто не заметил тебя в твоем укрытии, там, в самом заднем ряду амфитеатра.

Однако премьера «Свидетеля обвинения» вовсе не оказалась таким испытанием. Это одна из моих любимых пьес, хотя поначалу она вызывала во мне не больше энтузиазма, чем любая другая. Я не хотела ее писать, мне было страшно. Заставил Питер Сондерс, обладавший поразительной силой убеждения, – вот кто умел уговаривать.

– Ну конечно же у тебя все прекрасно получится!

– Но я понятия не имею о судопроизводстве. Я выставлю себя на посмешище.

– Да это же очень просто! Ты почитаешь специальную литературу, у нас будет свой барристер, который выловит и исправит все ошибки.

– Я не умею описывать заседания суда.

– Умеешь! Ты же видела их на сцене, можешь почитать что-нибудь о судебных процессах.

– Не знаю… Не думаю, что у меня получится…

Питер Сондерс продолжал твердить, что конечно же я все смогу и чтобы я начинала работать немедленно, потому что пьеса ему нужна очень быстро. Итак, загипнотизированная и, как всегда, легко поддающаяся на уговоры, я принялась за тома «Знаменитых судебных процессов». Мысленно я выступала и за прокурора, и за адвоката и наконец почувствовала интерес, поняла вдруг, что эта игра доставляет мне удовольствие. Это самый прекрасный момент для писателя. К сожалению, длится он очень недолго, но увлекает, как мощная океанская волна, несущая к берегу. «Потрясающе! Я это делаю! И у меня получается! Ну а теперь куда?» Бесценное мгновение прозрения, когда ты видишь события и персонажей не на сцене, но перед мысленным взором. Вот, оказывается, как все было в действительности, в настоящем суде – не в Олд-Бейли, там я еще не бывала, а в суде, который представился моему воображению. Я видела отчаявшегося, нервничающего молодого мужчину на скамье подсудимых и загадочную женщину, вышедшую давать показания не в пользу любимого человека, а как свидетель обвинения. Эту вещь я написала быстрее, чем что бы то ни было другое – по окончании подготовительного периода работа заняла не более трех недель.

Конечно, в процессе постановки пришлось внести кое-какие изменения, а также выдержать яростную борьбу за придуманный мною финал. Он никому не нравился, меня убеждали, что он испортит все дело: «Этим пьесу заканчивать нельзя», – говорили мне и предлагали сделать другую концовку, желательно такую же, как в написанном много лет назад рассказе. Но рассказ – не пьеса. Там не было эпизода в суде, слушания дела об убийстве. То был набросок истории об обвиняемом и таинственном свидетеле. Я решила не отдавать финал. Обычно я не держусь мертвой хваткой за собственные идеи – мне для этого не хватает убежденности, – но здесь твердо стояла на своем. Развязка будет такой и никакой иной – в противном случае я забираю пьесу из театра. Я победила, и пьеса имела успех. Кое-кто утверждал, что это обман, что финал притянут за уши, но я-то знала, что это не так: финал абсолютно логичен. Такое вполне могло произойти на самом деле, очень вероятно, что где-то когда-то оно и произошло – быть может, без такой театральности, но психологически именно так.

Барристер со своим помощником давали необходимые советы и дважды присутствовали на репетициях. Самым суровым критиком оказался помощник. Он заявил:

– Так, здесь все неправильно, с моей, по крайней мере, точки зрения. Видите ли, такой суд обычно длится дня три-четыре, его нельзя втиснуть в полтора-два часа.

Конечно же он был совершенно прав, но мы объяснили ему, что сцены суда всегда изображаются с простительной театральной вольностью, без скрупулезного соблюдения процедуры: ведь надо три дня спрессовать в несколько часов. Время от времени опускающийся занавес отсекает отрезки времени. Кстати, в «Свидетеле обвинения» в значительной мере удалось сохранить стройностъ судебной процедуры.

Как бы то ни было, в день премьеры я получила удовольствие. Помню, шла на нее с обычным трепетом, но, как только подняли занавес, тревога исчезла. Из всех моих пьес именно в этой были заняты актеры, чей внешний облик ближе всего подходил к моему видению персонажей: Дерек Блумфилд в роли молодого обвиняемого, служащие суда, которых я никогда особенно ясно себе не представляла, поскольку очень мало знала о судах вообще, но которые вдруг ожили на подмостках, и Патриция Джессел, у которой была самая трудная роль и от которой в основном зависел успех спектакля. По-моему, нет более подходящей на эту роль актрисы. Особенно трудна роль в первом акте, где текст не может помочь – он сдержанный и неопределенный, все переживания героини должны выражаться во взгляде, в умении держать паузы, показать, что за всем этим есть нечто зловещее. И актриса сыграла это великолепно – зритель увидел непроницаемую и загадочную женщину. Я и теперь думаю, что Ромэн Хелдер в исполнении Патриции Джессел – одна из самых блестяще сыгранных ролей, виденных мною на сцене.

Итак, я была счастлива, я сияла от восторга, слыша овацию в зале. Как только занавес опустился в последний раз, я, по обыкновению, выскользнула на Лонг-Акр. За те несколько минут, что я искала машину, меня окружила толпа приветливых людей, рядовых зрителей, узнавших меня. Они похлопывали меня по плечу и одобрительно восклицали: «Это ваша лучшая вещь, голубушка!», «Первый класс – во!» – и вверх взлетал большой палец или поднимались средний и указательный в форме буквы V – «Победа!» Мне протягивали программки, и я радостно раздавала автографы. Мою замкнутость и нервозность как рукой сняло.

Да, то был памятный вечер, до сих пор горжусь им. Время от времени, копаясь в памяти, я извлекаю его оттуда, любовно оглядываю и приговариваю: «Вот это был вечер так вечер!»

Другой эпизод, который я тоже вспоминаю с большой гордостью, но, надо признать, и с привкусом горечи, – десятилетие сценической жизни «Мышеловки». Был прием по этому случаю – так положено. Более того, я обязана была на нем присутствовать. Я не имела ничего против небольших театральных вечеринок для узкого актерского круга, там я была среди своих и, хоть волновалась, конечно, все же такое испытание было мне под силу. Но на сей раз ожидался шикарный супер-прием в «Савое» со всеми его ужасными атрибутами: толпами людей, телевидением, фотографами, репортерами, речами и так далее, и тому подобное. На свете не было менее подходящей фигуры на роль героини этого действа, чем я. Тем не менее я понимала, что придется через это пройти. Мне полагалось не то чтобы произнести речь, но сказать несколько слов, чего я никогда не делала прежде. Я не умею произносить речи, я никогда не произношу речей, я не буду их произносить, и это к лучшему, потому что я бы делала это очень скверно.

Я знала: с какой бы речью ни обратилась я в тот вечер к присутствующим, это все равно будет плохо. Постаралась было придумать, что бы такое сказать, но отказалась от этого намерения, ибо чем дольше думала, тем хуже представляла свое выступление. Лучше вообще ни о чем не думать, в этом случае, когда настанет ужасный момент, я вынуждена буду что-то сказать – и не так уж важно что, все равно это будет не хуже, чем заранее приготовленная и вяло проговоренная речь.

Начало вечера меня обескуражило вконец. Питер Сондерс просил прибыть в «Савой» за полчаса до официального открытия. (Приехав, я поняла зачем – для пытки фотографированием. Может, это не так уж и страшно, но именно здесь я осознала, с каким размахом проводится мероприятие.) Я сделала, как он просил, и храбро, в полном одиночестве явилась в «Савой». Но когда попыталась пройти через отдельный вход для участников приема, меня развернули назад: «Пока входа нет, мадам, начнем пускать через двадцать минут». Я ретировалась. Почему я не решилась сказать: «Я миссис Кристи, и меня просили прийти заранее» – не знаю. Видимо, из-за своей несчастной, отвратительной, неистребимой робости.