– Какие сорванцы эти английские девушки! – воскликнула крайне недовольная мадемуазель Т. Девочки, подбившие сестру на подвиг, злорадствовали, но в то же время восхищались Мэдж.

В моих первых шагах не было ничего сенсационного. Такая тихая мышка. На третий день я отчаянно затосковала по дому. Неудивительно: за последние четыре-пять лет я так сильно привязалась к маме, никогда с ней не разлучаясь, что в первый раз, когда я действительно покинула дом, мне ее очень недоставало. Самое интересное, что я не понимала, что со мной происходит. Я просто не хотела есть. Каждый раз, когда я думала о маме, слезы наворачивались у меня на глаза и текли по щекам. Помню, глядя на блузку, которую сшила мама – очень плохо, но собственными руками, – я рыдала с удвоенной силой именно оттого, что блузка в самом деле была такая неудачная, плохо сидела, складки не ложились. Мне удавалось скрывать свое отчаяние от окружающих, и только по ночам я плакала в подушку. Когда мама приехала, чтобы взять меня на воскресенье, я встретила ее как обычно, но в отеле бросилась ей на шею, обливаясь слезами. Мне приятно сказать, что я все же не попросила ее забрать меня обратно, не опустилась до такой слабости. Кроме того, увидев маму, я почувствовала, что больше не буду мучиться, так как теперь поняла наконец, что со мной происходит.

Я перестала тосковать и с удовольствием проводила дни в пансионе мадемуазель Т., который начал мне нравиться. Вместе со мной учились француженки, много испанок, американок, с их забавной манерой выражаться, непринужденностью, беззаботностью. Кроме того, они напоминали мне мою подругу из Котре, Маргерит Престли.

Не скажу, чтобы мы были перегружены занятиями. Наверное, ничего особенно интересного мы не изучали. По истории проходили период Фронды, который я прекрасно знала по историческим романам; что касается географии, то я на всю жизнь запуталась во французских провинциях, так как помнила, как они назывались во времена Фронды, то есть совсем иначе, чем теперь. Мы выучили также названия месяцев во времена Французской революции. Ошибки, которые я делала во французских диктантах, приводили преподавательницу в такой ужас, что она отказывалась верить своим глазам:

– Vraiment, c'est impossible! – говорила она. – Vous, qui parlez si bien francais, vous avez fait vingt-cinq fautes en dictree, vingt-cinq!

Никто не сделал больше пяти ошибок. Я представляла собой известный феномен, но причины моего провала в орфографии, конечно же, объяснялись тем, что я выучилась бегло говорить исключительно на слух, решительно не подозревая о разнице в написании, например, одинаково звучащих retre и retait: я писала как Бог на душу положит, наугад – а вдруг попаду. В других предметах, истории Франции, литературе, сочинениях и так далее, я была первой в классе; но что касается грамматики и орфографии, то хуже меня, пожалуй, и не было никого. Это создавало некоторые трудности для моих бедных преподавателей – и до известной степени унижало меня, но, признаюсь, нисколько не трогало.

Музыке меня учила пожилая дама – мадам Легран. Она служила в пансионе уже много лет. Любимым методом преподавания мадам Легран была игра в четыре руки. Она стремилась к тому, чтобы ее ученики хорошо читали с листа. Я неплохо читала с листа, но играть в четыре руки с мадам Легран было все равно что находиться у кратера вулкана во время его извержения. Мы садились рядышком на табуретку; мадам Легран была, что называется, в теле, она занимала большую часть сиденья и оттесняла меня на самый краешек; играла она с большим напором, энергично двигая локтями, словно подбоченясь, – в результате несчастный партнер должен был крепко прижимать один локоть к телу.

Не без легкого лукавства я всегда умудрялась устроить так, чтобы играть вторую партию дуэта – басовую. Мадам Легран легко позволяла уговорить себя, потому что, играя главную партию, получала больше возможностей для самовыражения. Увлеченная музыкой, погруженная в сочинение, она нередко не замечала, что я сбилась в аккомпанементе. Рано или поздно я теряла такт, возвращалась назад, пыталась поймать мадам Легран, не понимая, в каком месте нахожусь, потом старалась взять аккорд, который подошел бы к тому, что играла мадам Легран. Естественно, во время игры мне не всегда удавались эти попытки. Внезапно, когда чудовищная какофония, производимая нашей игрой, доходила до ушей мадам Легран, она останавливалась, всплескивала руками и восклицала: «Mais qu'est-ce que vous jouez lra, petite? Que c'est horrible!»

Я не могла не согласиться с ней – действительно, это был ужас. Мы начинали сначала. Разумеется, если я играла другую, первую партию, а не аккомпанемент, моя несостоятельность обнаруживалась немедленно. Тем не менее в целом мы хорошо чувствовали друг друга. Во время игры мадам Легран все время пыхтела, сопела. Ее грудь вздымалась и опускалась, временами она издавала стоны, производя одновременно устрашающий и очаровывающий эффект. От нее также исходил довольно сильный запах, что было не так очаровательно.

В конце семестра должен был состояться концерт, и мне выбрали для исполнения две пьесы – третью часть Патетической сонаты Бетховена и Арагонскую серенаду или что-то в этом роде. К Арагонской серенаде я немедленно почувствовала глубокое отвращение. Мне было страшно трудно играть ее, сама не знаю почему: нет никаких сомнений, что она гораздо легче Бетховена. И если мои дела с бетховенской сонатой продвигались хорошо, Арагонская серенада решительно не выходила. Я просиживала над ней часами, но из-за этого нервничала еще больше. Ночью я просыпалась, мне снилось, что я играю и происходит все самое ужасное. Клавиши приклеиваются к пальцам, или вдруг оказывается, что я играю на органе, а не на фортепиано, или я опоздала, потому что концерт состоялся накануне… Когда вспоминаешь потом, это кажется таким глупым.

За два дня до концерта у меня так поднялась температура, что вызвали маму. Доктор не мог объяснить причины. Но, на его взгляд, было бы гораздо лучше, если бы я вместо того, чтобы играть на концерте, отправилась на два-три дня домой. Я тотчас почувствовала огромное облегчение и благодарность, однако у меня осталось чувство невыполненного долга.

Припоминаю теперь, что я совершенно провалилась на экзамене по арифметике в классе мисс Гайер, хотя всю предшествующую экзамену неделю шла первой. Почему-то, когда я прочитала вопросы в билете, на меня нашло помрачение и я потеряла способность думать. Бывают ученики, обладающие умением прекрасно сдавать экзамены, даже если они до той поры плелись в хвосте; бывают люди, которые в присутствии публики играют гораздо лучше, чем дома; но с некоторыми случается как раз обратное. Я принадлежу к последним. Совершенно очевидно, что я правильно выбрала свой путь. Благословенная сторона писательского труда состоит в том, что писатель работает дома и сам выбирает время для работы. Вы мечетесь в страшном напряжении, в смятении, голова раскалывается, вы оказываетесь на грани сумасшествия, пытаясь правильно выстроить сюжет, заставить действие развиваться так, как вы считаете нужным; но вам не надо выходить на сцену перед людьми и делать из себя посмешище.

Спустя несколько дней, отдохнувшая, я вернулась в пансион в прекрасном расположении духа и немедленно снова взялась за Арагонскую серенаду, чтобы посмотреть, могу ли я играть ее. Конечно, теперь я справлялась с ней лучше, но все же играла достаточно скверно. Вместе с мадам Легран мы продолжали заниматься Бетховеном. Несмотря на разочарование, которое я вызвала у нее – она так в меня верила! – мадам Легран все же подбадривала меня, утверждая, что я определенно музыкальная девочка.

Две зимы и лето, проведенные мною в Париже, были едва ли не самым счастливым временем в моей жизни. Постоянно происходило столько радостных и неожиданных событий. В Париже жили несколько американских друзей моего дедушки, а его дочь пела в «Гранд Опера». Я отправилась слушать ее в роли Маргариты в «Фаусте». В пансионе девочкам не разрешалось слушать «Фауста», поскольку сюжет считался не convenable для les jeunes filles.