«А то вот был еще такой типаж…»

А то вот был еще такой типаж,
Такая дева с травмой или драмой,
Красавица, при ней имелся паж,
Имелся круг, служивший как бы рамой,
Но главное – при ней имелся миф,
Ее младую жизнь переломив.
В недавнем прошлом некто роковой,
Несчастный и таинственный мужчина —
Любовь ее накрыла с головой
И головы навек ее лишила.
Назло природе, выгоде, уму
Она была привязана к нему.
Он старше был на десять-двадцать лет,
Невротик и …дун[1], как Вуди Аллен,
Но не насмешник, нет, не чмошник, нет.
Он был небрит, непризнан, гениален,
Озлоблен, как любая из теней,
И эту злобу вымещал на ней.
Он вел занятья, студию, ЛИТО,
Его талант никто не мог измерить —
Он сам себя назначил, и никто
Не мог проверить. Приходилось верить.
Аскет превыше быта и вина:
Его играли свита – и она.
Он мало в ней нуждался. Ни восторг
Его души не трогал, ни забота.
Он отпускал ее, потом – дерг-дерг —
Подтаскивал обратно для чего-то:
Всевластен ли над этой простотой —
Ненужною и, в сущности, пустой?
А после снова следовало «Брысь»,
Все бешеней, все резче раз за разом.
Он то ли не решался развестись,
А то ли к детям страстно был привязан, —
В наличии сомнительных причин
Его еще никто не уличил.
И вот – ты мог быть полон совершенств,
Но в некий миг холодный, подколодный
Ты ясно понимал, что номер шесть
Есть номер твой врожденный, потолок твой:
Она бросала жалкого юнца
С привычным выражением лица —
С таким, ты знаешь, жертвенным, как Русь
Над черной грязью или Бог над хлябью,
Хотя за ним и прятала, клянусь,
Все ту же трусость – жабью, бабью, рабью,
Все ту же роковую пустоту,
Любезную подростку – и скоту.
Жужжит мобильник, гаснет общий смех,
И все глядят с почтеньем, как на святость,
Как в тот же миг она бросает всех,
И, вся светясь, несется, как бы спятив,
Бежит связать разорванную нить,
И ноги мыть ему, и воду пить.
И ты стоишь, сюда пришедший с ней
(С чего еще и на люди несет нас?) —
И, триумфатор, ясного ясней
Ты собственную видишь второсортность,
Ту недоброжелательность судьбы,
В какой бы все признались, если бы
Хватило духу. С первого же дня,
С первейшего свиданья и алькова
Я знал, что здесь любили не меня.
Тогда кого? А вот его, такого:
У всех Кармен, да и у всех камен
Годился я для временных замен.
И что тогда? Казалось бы, порви
И обрети хоть радости разрыва.
Любовь несправедлива. Суть любви —
Лишь в этом: что она несправедлива,
И так демонстративна, так горда,
И так чужда понятию стыда!
И с жизнью то же: заговор предтеч,
La vache fatale, зависимость и драма.
Спроси себя, решившись перечесть:
Что означает пиковая дама?
Вот то и означает: стыд, урон,
Глядящий на тебя со всех сторон.
Пригляд. Сопротивление среды:
Расплющило меня не по делам ты.
Здесь бесполезны все мои труды
И неуместны все мои таланты,
Здесь нужен кто другой. А кто другой?
Я не встречал того, кто не изгой.
И разлюбил. А что тут понимать,
Чего хотеть, что толку огрызаться?
Не блядь, не ангел, не сестра, не мать,
Но женщина, влюбленная в мерзавца,
Не стоящая ярости борца,
Ни злобного, ни доброго словца.
И разлюбил. Таков диапазон
У всех признаний, всех любовных песен:
Влюбленный глуп, разлюбленный смешон,
А разлюбивший мало интересен,
Но холоден, как цепь рассветных туч,
Не так навязчив, более живуч.
Газетные труды и литпроцесс
Меня по свету всячески кидали;
Я видел много всяческих небес.
Такое небо видел я в Китае —
Настолько равнодушное к земле,
Насколько мир был холоден ко мне.
Ты можешь строить стену. Можешь класть
Рядами камни, штабелями трупы,
Но эта желто-дымчатая масть,
Расплывчатые облачные купы,
Седые тигры, синие слоны —
К твоим усильям будут холодны.
Я буду расставлять свои ряды,
Сажать сады и сохнуть год от году,
А ты беги, вступай в свои следы,
Неси гостинцы своему юроду,
И ржавчину лобзай его цепей,
И ноги мой ему, и воду пей.

Ex Portland

Цикл Овидия Ex Ponto написан на окраине империи,
в городе Томы.
Он был нам вместо острова Халки и вместо острова Капри:
Его прибоя острые капли, базара пестрые тряпки,
Его заборов толстые палки, ослизлого камня смрад
Его акаций плоские прядки и срам курортных эстрад.
Он был хранилищем наших истин, не новых, но и не стыдных,
Как Чехов, наш таганрогский Ибсен,
наш подмосковный Стриндберг,
Который тут же неподалеку ссыхался не по годам,
Отлично ведая подоплеку отлучек своей мадам.
Здесь доживал он средь гор-громадин, опутанных виноградом,
Но умирать переехал в Баден – не дважды-Баден, а рядом,
Поскольку жизнь – невнятное скотство, а смерть – это честный спорт,
Поскольку жизнь всегда второсортна, а смерть – это первый сорт.
…Он был нам Ниццей – да что там Ниццей, он был нам вся заграница —
Такой чахоточный, полунищий, из туфа вместо гранита,
Доступной копией, эпигоном на галечном берегу:
Он был нам Лиссом, и Лиссабоном, и Генуей, и Гель-Гью.
Ведь Наше все, как ссыльная птица, такое невыездное,
Должно же где-нибудь обратиться среди гурзуфского зноя:
– Прощай, свободная ты стихия, сверкающ, многоочит!
Все это мог бы сказать в степи я, но «К морю» лучше звучит.
Прощай, утопия бело-синяя, курортность и ресторанность.
Теперь, с годами, он стал Россией, какой она рисовалась
Из Касабланки или Триеста, и проч. эмигрантских мест.
Для вдохновения нужно место, на коем поставлен крест.
Для вдохновения нужно место, куда нам нельзя вернуться —
Во избежанье мести, ареста, безумства или занудства,
И чтоб ты попросту не увидел и не воспел потом,
Как Рим, откуда выслан Овидий, становится хуже Том.
Так вот, он был для нас заграницей, а после он стал Россией —
Всегда двоящийся, многолицый, божественно некрасивый,
Его открыточная марина, заемный его прибой —
Легко меняющий властелина, поскольку не стал собой.
Так Эдмунд Кин в театральной байке то Гамлетом, то Отелло
Являлся к знатной одной зазнайке; когда ж она захотела,
Чтоб он явился к ней просто Кином – нашла чего захотеть! —
Он ей ответил с видом невинным: простите, я импотент.
Все время чей-то, носивший маску и сам собой нелюбимый,
Подобно Иксу, подобно Максу с убогонькой Черубиной,
Подобно ей, сумасшедшей дочке чахоточного отца,
Что не могла написать ни строчки от собственного лица.
Всю жизнь – горчайшая незавидность. Старательно негодуя,
Стремясь все это возненавидеть, на что теперь не иду я!
Так умирающий шлет проклятья блаженному бытию,
Чьей второсортности, о собратья, довольно, не утаю.
Когда на смену размытым пятнам настанет иное зренье,
Каким убожеством суррогатным увижу свой краткий день я!
Какой останется жалкий остов от бывшего тут со мной —
Как этот грязненький полуостров, косивший под рай земной.
А с ним и весь этот бедный шарик, набор неуютных Родин,
Который мало кому мешает, но мало на что пригоден, —
Вот разве для перевода скорби в исписанные листки,
Источник истинно второсортный для первосортной тоски.