— Бы-ыть! — закричали гости и зааплодировали.

И со стопкой в руке Басалаев расцеловался с Евгением Степановичем.

— Живи! Живи и созидай!

И Евгений Степанович расчувствовался и прослезился, хоть знал, что врет Басалаев, врет, а все равно как-то верилось.

Вот тут согбенно вбежал на террасу шурин, придерживая на себе целлофановую пленку, внес очередные шашлыки, прикрывая своим телом. И такой жар шел от его тела, что пленка вся побелела, запотела, а сверху с нее текло. Теперь только и заметили за шумом и гамом голосов, что дождь хлынул. А шашлыки уже никто не способен был есть, уже глаза им не радовались.

Дождь после тягостного зноя, давившего весь день, хлынул крупный, с градом. Белые градины били по стеклам, скакали по жестяным отливам подоконника. При закрытых окнах стало душно. Сверкали молнии, почти невидимые в дожде, но один раз так треснуло над самой террасой, так осветилось, что женщины закричали.

Охлажденные дождем, стекла террасы запотели от тепла, которым изнутри дышал дом и распаренные тела переевших людей. Где-то над кровлей, в дожде, а может, и над дождем пролетали самолеты, гудение возникало сквозь застольный шум и отдалялось, возникало и отдалялось. А потом, приблизясь, зарычало во дворе, и, протерев запотелое стеклышко, Евгений Степанович увидел: разгружается въехавший в ворота самосвал, выше, выше встает кузов, с него сползает рассыпчатая гора черного асфальта, вся в пару от дождя, и две фигурки в оранжевых жилетах припрыгивают, приплясывают вокруг нее с лопатами в руках.

Когда дождь стих, распахнули окна, и такой благодатью, таким легким дыханием повеяло из сада, от мокрой зелени, что все на террасе ожили, вытирали платками лица и шеи. Евгений Степанович выбежал глянуть хозяйским глазом, что делается. Мокрые от дождя студенты разносили лопатами и прикатывали жирный асфальт катком, впрягшись в него. И он опять увидел ту студентку, ту молодую женщину, которую отметил еще раньше. Она сидела тогда на траве, спустив в кювет ноги в подсученных до колен тренировочных штанах, стройные, золотистые от загара ноги, пила из пакета молоко, запрокидывая голову. Губы ее были в молоке, и она с таким вкусом жизни отхлебывала, какого он давно уже в себе не знал. И он позавидовал этой молодой жизни, потянуло к ней.

Она почувствовала взгляд, мельком, как на чуждое, доисторическое нечто, глянула тогда на него и отпила из треугольного пакета, передала его парню. Напрасно, напрасно она так глянула, он еще многим способен обрадовать, многое показать в жизни, чего она, бедняжка, и не повидает, жизнь прожив.

И сейчас, выйдя, он прежде всего ее увидал. Опершись подмышкой на лопату-грабарку с длинной рукояткой, перекрестив загорелые ноги, стояла она, чуть изогнувшись, и так хорош, так красив был изгиб молодого ее тела, так хороша была она вся на его глаза, разгоряченные несколькими стопками водки и вином! Королева в лохмотьях! Как можно, чтобы такая — в автодорожном? Почему в каком-то автодорожном? Во ВГИК ее. В ГИТИС. В МГИМО! Ах, не знает она своей судьбы.

— Где вы прятались от дождя? Как же так, надо было сказать… — мелко засуетился он. И — студентам, парням: — Туда, туда лопаток пяток асфальта подкиньте, там впадина. И — прикатать.

Он суетился так близко, что запах пота ее уловил от мокрой одежды, от ее молодого тела. Ему ударило в голову. Подогретый вином, он видел себя сейчас перед ней не шестидесятилетним стариком с крашеными волосами и не очень удачно, несмотря на большие возможности, вставленной нижней челюстью, от которой происходили определенные трудности при жевании, а вполне еще молодцом.

И тут заметил он метавшуюся по улице незнакомую женщину, мгновенно почувствовал опасность, исходившую от нее. Она металась от машины к машине, лицо ее было то ли в дожде, то ли в слезах, возможно, дачница чья-то, здесь и дачи сдавали овдовевшие семьи, хотя он, Евгений Степанович, всегда был против этого, в поселке не должно быть посторонних лиц. Она перебегала от шофера к шоферу, упрашивала, что-то у нее случилось, и проходивший мимо грибник в старой соломенной шляпе, дочерна пропотелой, в высоких резиновых сапогах, постоял с корзиной за спиной, с ведром в руке, сказал враждебно и громко:

— Да вон их сколько машин без дела стоит!

И ткнул палкой во двор, но Евгений Степанович уже поспешно ретировался.

Глава IV

Он вернулся на террасу. Елена разрезала арбуз. Огромный, сахарный, красный — это было то самое, что требовалось сейчас переевшим людям: освежало. Его специально прислали к этому дню из южных краев, в Москве в эту пору арбузы еще не продавались. Скромные, безмолвные, загорелые люди внесли один за другим несколько неподъемных арбузов и дынь — исключительно из благодарности — и так же скромно и молча удалились.

Пока на кухне в пару Евангелиша срочно перемывала горы посуды, Елена округлыми движениями большого ножа отрезала огромные ломти и раздавала на чистых тарелках, которые непрерывно поставляли из кухни. Она срезала ломти вкось, так что середина заострялась конусом, и вот этот конус, самую сахарную середку, как бы мешавшую ей отрезать всем равномерно, она сняла ножом и очень естественно переложила в тарелку себе. И продолжала вновь отрезать и передавать.

Под впечатлением только что виденной им молодой женщины он словно впервые увидал, как Елена вся расплылась, какое тяжелое, крупное у нее лицо. И зачем она вообще так мажется? Крупинки засохшей туши на ресницах, эта пышная прическа неестественно черных волос, от которой голова вдвое огромней…

И тут ресницы приподнялись, Елена глянула на него проницательно из-под тяжелых век и с медленной улыбкой подала ему через стол ломоть арбуза на тарелке. И под ее взглядом блудливые его мысли завиляли.

Гости наслаждались арбузом, отдыхая от еды и разговоров, а приглашенный исполнитель авторских песен, притоптывая носком ботинка, прихлопывая по гитаре, отчаянно звенел струнами и пел — орал «под Высоцкого». И так же надувались жилы на шее, и голос хриплый, сорванный. А на дальнем конце среди шумного застолья, как голубки, — их дочь Ирина и молодой дипломат, которого она привезла с собой. Евгений Степанович нет-нет да и поглядывал туда, не выпускал из виду. Там дело слаживалось, шел тот разговор, когда взгляды значат больше слов. Молодой человек явно не гений, но высокого роста, солидной внешности, костюм носит хорошо и весь — от носков итальянских ботинок до узла галстука на горле — в импортном исполнении. А в нагрудном кармане пиджака мундштуком внутрь, обкуренной дырой наружу — трубка. Талейран, кажется, завещал молодым дипломатам, как сделать карьеру: одеваться в серое, держаться в тени и не проявлять инициативы. Этот не проявит, Ирина будет проявлять, дочь у них — умница. Они правильно с матерью рассчитали привезти его сюда, показать общество.

Еще когда план сегодняшнего мероприятия только созревал, вырисовывался в черновом варианте, в первой, так сказать, прикидке, была у Евгения Степановича смелая мысль пригласить пару-тройку цыган с гитарами, пусть попляшут, поорут, украсят торжество. Знал он, как приглашают на дачи юмористов поразвлекать гостей, не тех, что и по телевизору, и на эстраде, а тех, кого не выпускают на публику, держат в тени. И они читают незалитованное: особый смак посмеяться вроде бы над собой, в узком кругу ограниченных лиц, как говорят остряки, позволить то, что для широкой публики не позволено. Но остерегся, решил обойтись шахматистом, космонавтом, писателем и исполнителем авторских песен.

— Натопи-и… — хрипел тот из души самой.

— Не топи! — подголоском вступил писатель, вызвав поначалу недоуменные взгляды. Но он так страдал лицом, что поняли: этот знает, как надо, имеет касательство. Он действительно присутствовал однажды, когда Высоцкий пел свою знаменитую «Баньку», и запомнил, как кто-то из актеров подголосничал: «Натопи!» — «Не топи». — «Натопи-и!» — «Не топи…» И так до трех раз.

— Натопи-и-и ты мне баньку по-бе-елому, — хрипло прорвался исполнитель.