— Ваше высочество посылали за мной, — сказал граф, — и я жду приказаний, испытывая благодарность за то, что вы вспомнили о старом слуге.

— Нет, о преданном друге, граф, и речь идет не о приказе, а о просьбе, с которой я хочу к вам обратиться.

— Ваша просьба — приказ для меня.

— Мне известна ваша преданность, и я благодарю вас за нее. Поэтому я и решил, что вы, самый достойный из дворян, больше всех подходите для выполнения важного поручения, от которого зависит величие Савойского дома. г

— Важное поручение? Для меня, живущего вдали от людей, отошедшего отдел и дипломатии?

— Именно потому, что вы удалились от двора, вам более чем кому-либо другому удобнее взять на себя поручение, которое я на вас возлагаю. Я посылаю вас в Венецию, к дожу; но вы поедете не как посол. Предположим, что это будет развлекательное путешествие для госпожи ди Сан Себастьяно.

— Ваше высочество, ее состояние не позволяет предпринимать длительных поездок.

— Тогда сделайте вид, что едете по делам; придумайте что хотите. Вот письмо для дожа Республики; вы должны оставаться в Венеции до моего появления там. Я приеду не таясь через несколько дней, чтобы присутствовать на карнавальных торжествах. Видите ли…

Господин ди Сан Себастьяно, ничего не подозревая, уехал, обремененный наставлениями Виктора Амедея.

Графиня ди Сан Себастьяно, якобы преисполненная заботы о муже, заставила его взять с собой домашнего врача. Он мог быть ему полезен, а для нее представлял большую опасность.

Через два дня после отъезда супруга графиня почувствовала первые схватки. Об этом сообщили герцогу. Он покинул Турин и направился к замку г-жи ди Сан Себастьяно.

К графине Виктор Амедей послал выбранного им самим врача, человека надежного и преданного. Госпожа ди Сан Себастьяно родила крупного мальчика, славненького и здоровенького. Долгое время роды хранили в секрете: герцог Савойский позаботился о том, чтобы графа продержали в Венеции более трех месяцев, ибо сам он в том году так и не приехал на карнавал, как собирался, и лишь за несколько дней до возвращения в свой замок г-н ди Сан Себастьяно узнал, что родился наследник его титулов и богатств.

У графини хватило ума все это время пролежать в постели и почти не показываться слугам; лишь одна из ее горничных была посвящена в тайну.

Граф был в восторге от того, что супруга так скоро поправилась, а его сын так быстро развивается.

— Ребенку всего неделя, — говорил он, любуясь прекраснейшим отпрыском рода Сан Себастьяно, — а он уже такой крепыш, что ему дашь три месяца!

Граф и не подозревал, насколько точно он угадал возраст ребенка. Говорят, что г-жа ди Сан Себастьяно не смогла сдержать улыбки, а граф решил, что она улыбается от радости и материнской гордости.

Я не упомянула, что герцог Савойский в отсутствие графа имел тайное свидание с бывшей любовницей.

Встреча была душераздирающей и страстной. Я уже говорила о необыкновенной изворотливости синьорины ди Кумиана. Изворотливость и страсть сыграли здесь свою роль в полной мере.

Герцог напоминал ей о любви, разбитой столь роковым образом, говорил о пережитых волшебных ночах, переполненных наслаждением. Он жаждал оживить прошлое и пылал страстью больше, чем прежде.

Графиня казалась взволнованной, трепещущей, оскорбленной. Свои притворные порывы она смиряла внезапными угрызениями совести и то устремлялась к нему, теряя голову, то вырывалась из его объятий, призывая на помощь себе Бога, честь и добродетель. Она бросалась в ноги герцогу, проливала слезы, настоящие слезы, била себя в грудь, рвала на голове волосы, умоляя любовника пощадить ее слабость и пошатнувшуюся добродетель.

Герцог колебался, но все больше и больше восхищался ею, ведь она была так соблазнительна в своем отчаянии.

И в свою очередь он умолял ее, говорил о своих долгих терзаниях, бесконечных страданиях, бессонных ночах, наступивших после того, как она покинула его.

— Вы говорите, что любите меня, — вздыхал герцог, — и готовы позволить мне умереть!

Тогда она изобразила прекрасный душевный порыв, который определенно должен был произвести впечатление на Виктора Амедея:

— Умереть! Вам, кому я готова отдать всю свою кровь, всю себя? О! Чего стоит моя добродетель, когда речь идет о вашей жизни!

— Ты любишь меня, ты — моя!

— О да, твоя, и еще раз твоя; но милости прошу, прошу у тебя милости!

— О, говори! Говори! Чего ты хочешь — моих владений, моей жизни?

— Нет, нет. Но когда я опять стану твоей, возьми вот этот кинжал и убей меня!

И графиня метнулась к нему, исполненная твердой решимости.

Она жива до сих пор.

Но именно тогда появились первые ростки того безграничного доверия, которое впоследствии Виктор Амедей испытывал к этой новоявленной Ментенон.

XVII

Сегодня, не знаю почему, я хочу оставить в стороне двор и политику и рассказать вам о моем доме, моем супруге и первых днях замужества, так сильно повлиявших на всю мою жизнь.

Господин ди Верруа не догадывался, что лишает меня счастья и делает все, чтобы мы расстались навсегда… Кроме того, моя свекровь, — я заявляю здесь об этом, и дай Бог, чтобы мои слова попали на глаза всем женщинам, которые встают между сыном и молодой женой, ими же выбранной! — да, моя свекровь оказалась непосредственной виновницей нашего разрыва и того вреда, который причинен мною г-нуди Верруа, если только я действительно причинила ему вред, о чем судить может лишь Бог, мне же самой об этом ничего неизвестно.

Я уже рассказывала о том, как вначале воспринимала свое рабство и, будучи маленькой девочкой, восставала против власти г-жи ди Верруа не больше, чем ее сын, достаточно взрослый для того, чтобы руководить собой, и вполне способный руководить нами двумя. Во дворце Люинов я привыкла к подчинению, но подчинению завуалированному, если можно так выразиться. Мне приказывали только тогда, когда считали совершенно естественным, что я покорюсь долгу, а мне казалось, что я делаю все по собственной воле, и это мне ничего не стоило. Моя мать была строга, требовательна, но добра и приветлива. А г-жа ди Верруа считала суровость достоинством, при всем том, что в ее суровости вовсе не было достоинства: она подавляла всех окружающих, заставляла подчиняться одному движению своей руки… Она решила, что и с годами я останусь маленькой девочкой, ребенком в полном смысле слова.

Впрочем, аббат делла Скалья тоже придерживался такого мнения: странная любовь, которую он питал ко мне, побуждала его ограждать меня от любого влияния, способного завладеть моим сердцем и чувствами.

Он понимал, что я еще слишком молода и что еще рано делать попытки обольстить меня. Аббат ожидал также, что отец Добантон подчинит своей воле мое сердце и разум…

Кроме того, он надеялся, что одиночество, притеснения и скука, окружавшая жену племянника, заставят ее однажды принять любое предложение, которое даст ей возможность освободиться от этой гнетущей обстановки.

Госпожа ди Верруа гоже опасалась власти любви, способной завладеть сердцем ее сына; она как можно дальше отодвигала время предстоящей борьбы, ибо понимала, что победа будет не на ее стороне; она надеялась, выиграв время, прочно укрепить свою власть и стать такой сильной, что ее уже нельзя будет ниспровергнуть.

Я была помехой: она находила, что я не так глупа, как ей бы хотелось, и вместе с тем уже достаточно хороша, чтобы понять, какой стану в дальнейшем; у нее голова шла кругом при одной мысли о том, что она может оказаться в собственном доме на втором плане и будет вынуждена принять настоящую графиню ди Верруа — хозяйку дома, повелительницу, в то время как ей не останется ничего, кроме роли советчицы, чаще всего непризнанной. Поэтому она и решила окончательно подавить и сломить меня.

Наверное, ей бы это удалось, если бы не одно обстоятельство, которое возникло не по моему желанию — я на такое была неспособна, — а по воле случая и согласно природе. Вот так и происходит с планами и расчетами людей: достаточно секунды, чтобы разрушить их.