1-й микрорайон

Перед рассветом, часов около шести, «чехи», как обычно, обстреляли позиции из гранатометов. Мы стояли в частном секторе, перед нами, в девятиэтажках первого микрорайона, — гантамировцы. Все пряники достаются им: у них четверо раненых, один — тяжело.

Они прибегают к нам, молотят в ворота:

— Эй, русские, вставайте! Эй, русские! Дайте машину, у нас раненые!

Раненые лежат на носилках, прямо на снегу, по горло укрытые одеялами. Им больно. Бескровные лица, сжатые челюсти, задранные вверх подбородки. И никто не стонет. От этого молчания не по себе, мы легонько трясем их за плечи: «Жив?» Откроет глаза, поведет налитыми болью зрачками… Жив.

Мы грузим их на БТР, одного, самого тяжелого, внутрь, остальных на броню. Я стою внизу, помогаю подавать носилки. Замкомбат вкалывает им свой парамедол. Двое гантамировцев вскакивают на машину: «Быстрей, быстрей! Знаешь, где госпиталь в Ханкале? Я покажу!», — и бэтээр, виляя между воронками, уходит в ночь по разбитой пустынной улице. От этой экстренности, от того, что бэтээр уходит один, без сопровождения, на большой скорости, не боясь растрясти раненых, мне думается, что тяжелого не довезут, умрет по дороге.

…Когда начинает светать, мы занимаем девятиэтажки. Занимаем спокойно, без боя — они пусты. Девятиэтажки стоят коробкой, образуя замкнутый защищенный двор. Только в одном месте он простреливается снайперами — пуля пролетает у меня перед носом и выбивает крошки в бетонной стене. А в остальном двор полностью защищен, можно ходить не прячась, в полный рост. Мы радуемся этому, радуемся роскошным квартирам с красной мебелью, мягким диванам и зеркалам на потолках, радуемся, что так легко заняли дома. Пехота тут же рассыпается по квартирам, подыскивая наиболее подходящие для ночевки.

А через полчаса нас накрывают САУшки[4]. Мы с ротным стоим на улице, когда соседний дом, справа от нас, вздрагивает, ломается напополам, на девятом этаже вырастает громадный клуб разрыва, балконы, балки, перекрытия медленно взлетают, парят в воздухе, переворачиваясь, и тяжело, с толчком в ноги, тыкаются в землю. Следом за блоками по двору россыпью сыплется более легкая мелочевка, осколки.

Мы не понимаем, в чем дело, лишь инстинктивно приседаем, переползаем за насквозь распотрошенный осколками ржавый гараж, крутим головами.

Потом до нас доходит: свои! Это же наши САУшки! Ротный суматошно хватает наушники от висящей у меня на спине рации, начинает вызывать комбата. Я переползаю к стоящей на открытой земле запасной рации, ротный волочется за мной на наушниках, мы по очереди, он у меня над ухом, я раком у него между ног, орем в трубки, чтобы прекратили огонь, путаемся в проводах, в наушниках, забываем об осколках, в голове одно — скорей доложить, что здесь свои, скорей прекратить огонь, скорей, лишь бы не побило людей!

Из подъезда высыпает пехота, ошарашенно останавливается под козырьком, не знает, куда бежать. Ротный отвлекается от матерщины, орет им:

— Без паники! Главное — без паники, мужики! Главное — не бздеть!

Последним из темноты подъезда появляется Гильман, спокойный, как слон:

— А никто и не паникует, командир. Надо уводить людей!

Ротный приказывает всем бежать обратно в частный сектор, подталкивает меня в плечо. Я делаю с десяток шагов, оборачиваюсь: ротный стоит на месте. Возвращаюсь к нему: я связист, мне надо быть рядом с ним.

Огромные стопятидесятидвухмиллиметровые снаряды в два пуда весом рвут воздух над головами, разрываются в верхних этажах. Взрыв — и полподъезда нет, только ржавые арматурные кишки торчат из покореженных стен. Один снаряд пролетает навесом посередине двора, изнутри ударяет в дом слева, рвется. Мы падаем на землю, опять ползем за гараж. Несколько квартир в доме загораются, становится жарко, от едкого дыма трудно дышать, першит в горле…

Потом обстрел стихает. Напоследок наши дома обрабатывают вертушки, но ощущения уже не те, калибр слабоват — НУРСы[5] не пробивают дома насквозь, рвутся снаружи двора. Наконец, отнурсившись, и они улетают. Все заканчивается.

Пехота возвращается. На удивление у нас ни одной потери — даже никого не ранило. Целы и БТРы, стоящие под самыми домами со стороны частного сектора. У них там рвалось больше всего, но машины лишь засыпало мусором.

Все пряники опять достаются гантамировцам. У них двое тяжелораненых. Тот самый пролетевший посередине двора снаряд разорвался прямо у них в штабе, где находились двое. Одному разворотило ногу и бок, другому оторвало обе ноги.

Мы опять бегом тащим их на носилках к бэтээрам, грузим в машины. Они опять молчат, всю дорогу, только один раз безногий открывает глаза, говорит тихо: «Ногу возьмите». Сигай берет его ногу, несет рядом с носилками. Они так и несут его впятером, по частям: четверо — туловище, Сигай — ногу. Когда раненого грузят в бэтээр, Сигай кладет ногу рядом с ним.

Второй раненый умирает.

Когда парни возвращаются, Сигай подходит ко мне, «стреляет» сигарету. Закуриваем. Я смотрю на сигаевские руки, как он большим пальцем приминает табак в «Приме», а потом зажимает сигарету губами, затягиваясь. Мне кажется, что к рукам, губам, сигарете прилипли кусочки человеческого мяса. Но это подсознательно — руки чистые, даже крови нет.

Потом Сигай говорит:

— Странно… Я, когда ехал на войну, боялся вот этого — оторванных ног, человеческого мяса… Думал, страшно будет… А это, оказывается, не страшно ни фига.

Шарик

Он пришел к нам, когда харча оставалось на два дня. Красивая умная морда, пушистая шерсть, хвост кольцом. Глаза потрясающие — один оранжевый, другой зеленый. Сытый, но не так, как были сыты псы в Грозном, — питающиеся мертвечиной в развалинах, они становились безумными, их психика не выдерживала. Этот был добродушен.

Мы его предупреждали. Мы говорили с ним, как с человеком, и он все понимал. Там, на войне, вообще все очень понятливые — человек, собака, дерево, камень, река. Кажется, что у всех есть душа. Когда ковыряешь саперной лопаткой каменную глину, с ней разговариваешь, как с родной: «Ну давай, миленькая, еще один штык, еще чуть-чуть…» И она поддается твоим уговорам, отдает тебе еще часть, пряча твое тело в себе. Они все всЈ понимают, они знают, какова их судьба и что будет с ними дальше. И они вправе делать свой выбор сами — где расти, куда течь, как умирать.

Мы его не уговаривали — достаточно одного слова, и так все ясно. Мы его предупредили. Он понял и ушел. Но потом вернулся. Он хотел быть с нами. Он сам сделал свой выбор. И никто его не гнал.

Жратва у нас закончилась на пятый день. Еще сутки нам удалось продержаться на коровьем боку, полученном в качестве гуманитарки от стоящего неподалеку пятнадцатого полка. Потом не осталось ничего.

— Я его освежую, если кто-нибудь убьет, — сказал Андрюха, наш повар, поглаживая Шарика за ухом, — я его не буду убивать, я люблю собак. И вообще животных.

Никто не захотел. Мы ломались еще полдня. Все это время Шарик сидел у наших ног, слушал разговоры — кому его убивать.

В конце концов решился Андрюха. Он отвел Шарика к реке и выстрелил ему за ухо. Убил сразу, с первого выстрела, даже визга не было. Освежеванную тушку он повесил на сук.

Шарик был упитан, на боках лоснился жир.

— Жир надо срезать, — сказал Андрюха, — он у собак горчит.

Я срезал жир, порубил теплое мясо. Проварив его для начала два часа в котле, мы потушили его с кетчупом — у нас еще оставалось немного кетчупа из сухпайков. Мясо получилось очень вкусное.

На следующее утро нам завезли сечку.

Квартира

В Грозном у меня была квартира. Вообще в Грозном у меня было много квартир — богатых и нищих, с мебелью красного дерева и полностью разбитых, больших и маленьких, разных. Но эта была особенная.

вернуться

4

самоходные артиллерийские установки.

вернуться

5

неуправляемые ракетные снаряды.