Бригадирка Лукерья Стребкова, осунувшаяся не столько от недоедания, сколько от мучительных дум о посевной — кому и на чем пахать землю? — ходила пасмурная, как тень, от двора к двору: подсчитывала, сколько наберется в бригаде пахарей и тягла. «У Домнухи Гороховой сохранилась коровенка, у Лобынцевых да у Багровых… Свою еще впрягу, вот уже четыре — по две на плужок. С семенами, сказали, райцентр поможет. Будем пахать. Целы ли только плужки?..» — размышляла Лукерья, шагая по стежке к кузнице, чернеющей на выгоне обгоревшими стропилами.

Подойдя к кузнице, она, к своему удивлению, увидела деда Веденея. Тот немецкой штыковой лопатой выколупывал из слежавшейся кучи навоза борону. Треух сбился на бок, на морщинистых впалых щеках дрожали капли пота. Увлеченный работой, он не заметил подошедшую бригадирку. От ее здоровканья вздрогнул, с трудом распрямил спину.

— Здравствуй, Луша! — отозвался. — Ишь как подкралась, я и не услышал. Э-хе-хе! Стар стал… Инвентарь, стало быть, добываю, днями понадобится. Как ты думаешь? А?

— Сам-то как мыслишь?

— Тут и спрашивать нечего — весна свое стребует. Лишь бы немец обратно не попер.

— Не должен. А пахать будем на коровах. Надо бы, дедуня, посмотреть, целы ли плужки.

— Целы, Луша, целы, я уж глядел. На коровах, говоришь? — и дед Веденей, хитро сощурив глаза, загадочно заулыбался: — Кто на коровах, а кто и на лошади…

— Что ты плетешь! Где у нас лошади?

— А вот и не плету. У меня, Лушенька-душенька, в закуте стоит во какой меренина! Не веришь? Приходи — посмотришь.

И, видя, что бригадирка не верит его словам, рассказал:

— Когда наши-то палить начали, немцы, стало быть, все из хаты повыбегали в лозник — оборону держать. А я, не будь дурак, взял амбарный замок и запер закуту: там их битюг стоял. Постреляли они из лозника, видят, дурны шутки, надо давать лататы. Вспомнили, видать, про битюга и — к закуте. А дверь-то на таком вот замчище. Они автоматом сгоряча по замку, да куда там — такой и ломом не одолеть, слабы в коленках. Наши, стало быть, по огороду бегут, вот-вот за штаны хватят, — немцы и удрали. А трофей мне остался — добрая лошадь, гладкая…

Лукерья от души расхохоталась. Потом обняла деда Веденея и расцеловала его не просохшее от пота лицо:

— Ну и молодец же ты, дедунюшка! Тебе прямо медаль за это надо.

— Ты скажешь, Луша! Медали мне не надобно, а с кормом след бы пособить. Он, битюг-то, стало быть, такой съестной оказался: пуда два клевера за один присест, окаянный, смолачивает. Меня, того гляди, сожрет. А сена на гумне с гулькин нос осталось — все немчура, пралич ее расшиби, разволокла.

— Ладно, придумаем что-нибудь, — отсмеявшись пообещала бригадирка.

Раньше всех поспела земля за Косым верхом. Туда-то Лукерья Стребкова и послала колхозниц — готовить клин под ячмень.

Отправились на четырех коровах: Ульяна Лобынцева с Федосьей Багровой да Настенка Богданова с Домнухой Гороховой. Настенке, не имеющей коровы, бригадирка дала свою.

Коровы, с великим трудом впряженные в плужки, не слушались, рвались из постромок, норовисто били копытами по деревянным валькам. Плужки поминутно заносило в сторону, лемеха выскакивали из борозд. Женщины то сердито прикрикивали на животных, то принимались ласково уговаривать их, гладить ладонями по костлявым потным бокам.

— Ну, Буренушка, ну иди-иди, милая! Еще немного и отдохнешь. Ох, господи, опять в постромках запуталась! Мученье одно, а не пахота! Глаза б не глядели на такую работу… Ну, пошли, пошли, милые!..

За плужками тянулись неровные, рваные борозды; вспаханный клин, хоть и медленно, расширялся. Солнце припекало, в поднебесье безмятежно распевали жаворонки.

К полудню коровенки вконец вышли из повиновения. Ульянина легла в борозду и, уронив лобастую голову на сырые комья земли, по-человечески скорбно глядела перед собой большими, мутными от слез глазами, запаленно дышала. Ребра так и ходили на ее впалых боках.

Ульяна в сердцах зашвырнула лозиновый прут, подбежала к корове, опустилась на колени и, взяв в руки ее рогатую голову, заплакала навзрыд:

— Да за что ж на вас-то, бедных, такой крест непосильный! Ну, прости меня, Зоренька, прости — сейчас распрягу! Чтоб тебе, фашист проклятый, после смерти не было места в земле!..

Подошла Федосья, тронула Ульянино плечо:

— Ну ладно, будет тебе травить душу. Не время раскисать. Вставай, распряжем и дадим отдохнуть малость.

С непривычки это они. Пообвыкнут, втянутся — куда деваться…

Женщины стали поспешно снимать с коров упряжь. В это время с другого конца загона донеслись тревожные крики: что-то случилось у Настенки с Домнухой.

Ульяна и Федосья бросили распряженных коров и побежали туда.

То, что они увидели шагах в пяти от свежей борозды, заставило невольно вздрогнуть: из-за серых кустов полыни зловеще выглядывал хвост неразорвавшейся бомбы.

— Иду себе, корову за повод волоку, гляжу, торчит что-то за полыном, — сбивчиво поясняла взволнованная Домнуха. — Я— туда, а там вон какое страшилище! Еще бы немного и…

— Бог миловал, — перебила Настенка. — А пахать дальше нельзя. Поедем, бабы, домой, скажем про бомбу Лукерье.

…Бригадирку нашли в хате деда Веденея, пособляла ему ладить пахотную сбрую для трофейного битюга. Его решили выводить завтра, на другое, Засвинское, поле — там тоже земля на подходе.

— Вы что, как бешеные? — неласково встретила Лукерья влетевших в хату женщин. — Почему так рано кончили?

— Моли бога, что не поздно, — обиженная такой встречей, сердито ответила Ульяна. — Там бомба. Во какая!

— Где?

— Где, где! За Косым, на поле, вот где! Прогляди Домка и — поминай как звали…

Лукерья удивленно и озадаченно переглянулась с посерьезневшим дедом Веденеем.

— Чья бомба-то, немецкая?

— А черт ее знает, чья она. Резнет, так не разберешься, чья.

— Ну, хорошо, бабоньки, идите отдыхайте. Будем думать, что делать с этим нежданным гостинцем.

И бригадирка, огорченная тем, что так некстати прервались с трудом начатые полевые работы, вышла вместе с колхозницами из веденеевой хаты…

Всю ночь напролет не спал дед Веденей: все обмозговывал, как быть с треклятой бомбой. По сути и думать то было нечего: как услыхал о ней, так сразу и решил, что это не бабьего, а его, мужичьего, ума забота. Ведь он — единственный мужик в бригаде, ему и освобождать поле от этой чужеземной пакости.

Дед Веденей ясно осознал всю меру смертельной опасности предстоящего дела, но он окончательно укрепился в мысли действовать немедля и с рассветом решительно принялся за подготовку.

Стараясь не разбудить бабку Секлетею, он споро оделся и, не скрипнув избяной дверью, вышел во двор. В амбарушке отыскал пеньковую веревку, прихватил моток провода — по-хозяйски отмотал когда-то у постояльцев-немцев от телефонной катушки. Взял лопату и пошел к закуте, где стоял, шумно дыша, битюг. Надеть на него хомут с постромками и вывести на гумно, было минутным делом.

У крыльца дед Веденей вдруг вспомнил что-то и, привязав лошадь к баляснику, поспешил в хату. Прокрался на цыпочках к святому углу, снял с гвоздика образок с ликом Николая Чудотворца и, сунув его за пазуху, направился к двери.

Но тут подняла голову спавшая на печке бабка Секлетея:

— Ты куда это, Ведеш, ни свет ни заря?

— Да вот… надо тут, съездить кое-куда… Ты спи, спи! Я скоро вернусь…

— А зачем это тебе понадобилась иконка?

— Иконка?.. Да-да, конечно, иконка… Я ведь с ней, стало быть, всю империалистическую прошел. Просто так… Ну ты ж и глазастая!..

— Хватит тень на плетень наводить! Куда собрался такую рань?

Пришлось все рассказать…

— Ну ты гляди там, Ведеша, близко к ней, заразе, не подходи, — слезши с печки и зачем-то поправляя у него ворот фуфайки, напутствовала бабка.

— Скажешь тоже! Зачем же мне близко! Конечно, не подойду. Ложись, ложись, не волнуйся, — дед Веденей неумело коснулся заскорузлой ладонью ее простоволосой головы, двинулся к выходу.