Человека, который понимает, нашёл в отце Александре и я: с первых писем начал ему исповедоваться. Его же доверие моему пониманию было, несомненно, завышенным. В завышении собеседника, завышении «на вырост», был его постоянный высокий риск.

Продолжая письмо, отец Александр отвечает на мои самовольные попытки его «психологического портрета».

* * *

<… > Была у меня при знакомстве с Вами и некая «корысть». Имея постоянно дело с людьми, и часто неблагополучными, я хотел кое‑что узнать, поделиться, обсудить (я ведь не специалист все же). Думал, и Вам занятно посмотреть, как работает священник. Все просто. И вообще я проще, чем Вы изобразили. Если бывают мистики, повенчанные со здравомыслием, то это — мой стиль жизни.

То, что Вы написали обо мне, меня ужасно позабавило. Я ведь до смешного нерефлектирующий над собой тип. Могу только сказать, что не все Ваши догадки оправданны. Если ищу подтверждения, то только делового. Идёт или не идёт? У священников немного особое положение. Если писателю скажут, что он «единственный» — это его триумф, а для нас — катастрофа. Мы рядовые, живущие присягой. Мы из той породы, которая «в одиночку в поле не воин». Кроме того, от чувства самости успешно оберегают неудачи, ответственность, утомление и опасность. Увы! И вообще у меня научный склад ума, а наука учит смирению. Ну сделал то‑то и то‑то. Ну одной книгой больше. Что это в сравнении с безмерностью задач? Я всегда ощущаю спиной все происходящее, все масштабы. Может быть, в этом и есть здравый смысл, которому учил любимый мой Честертон. А насчёт сублимации Вы правы. Она у меня в крови, застарелая. Это мы знали задолго до Фрейда и употребляли, пусть и бессознательно.

Относительно духа предков — согласен с Вами. Всегда так ощущал. Но это же для богослова банальность. Задуманы были Богом эти штуки четыре тысячи лет назад, и Он время от времени использует своих людей по делу. Так уж решено.

И ещё одно: личное. Мне служения вполне хватает, т. к. писанина есть лишь один из его вариантов. Просто нельзя говорить всё время, нужно и письменно общаться с людьми. Может, порой и выйдет лучше. Один теолог зарубежный однажды сказал: «о. А. менее интересен, чем его книги». И слава Богу! Тут мы близки. Книга есть вещь, стрела, пущенная из лука. Ты отдыхай, а она за тебя потрудится.

Одиночеством я, признаться, никогда не страдал, и домой возвращаюсь с радостью. Ведь мы возвращаемся не к себе, а к Богу, к Его «Ты». Только иногда ощущаю интеллектуальное одиночество, но это вытекает из ограничений, добровольно принятых лет десять назад. Что‑то надо потерпеть. <…>

А насчёт «искусителя» — это Вы зря. Что тут искусительного? (Имеются в виду некоторые мои психоаналитические потуги — В. Л.) Зеркала? (Психологические — В. Л.) Да только помогают в здравом покаянии и смирении, без которого мы — глупцы, слепые. «Механизмы»? Ну конечно, они есть, как в красках на полотне есть своя химия. <… > Тщетно, художник, ты мнишь, что своих ты творений создатель… Мы орудия, и как устроены, дело не первое, хотя и не последнее.

«УБЕРИ КОГТИ»

Трудно припомнить, когда у нас появились «общие» — его прихожане, мои пациенты. Он направлял ко мне, я приводил к нему. Некоторые ходили к обоим ещё до нашего знакомства.

Сотрудничество священника и врача естественно, как содружество правой и левом руки; мешала лишь государственная патология. Среди тех кто вверял нам души и судьбы были не только «слабые». Отец Александр видел в человеческой слабости не отсутствие, а лишь непроявление силы духа или действие «наоборот», негатив. Изломанных больных, заблудившихся, конечно, хватало; но как раз с этим и сопрягаются обыкновенно талант, самобытность, скрытый избыток сил, душевная красота. «Отмываем жемчужины, — говорил отец Александр.

— Серые среди наших — редкие птицы, они кормятся по другим местам…»

Обычное сочетание: незаурядность натуры — духовный кризис — житейская катастрофа (болезнь, одиночество, семейная драма или неразрешимый конфликт с системой). У многих — жестокие внутренние потрясения на фоне внешнего благополучия. Что кому требуется, решали конкретно, обсуждали при встречах, в письмах.

* * *

<…> Л. — очень своеобразный и привлекательный человек. (Юноша, за которого я беспокоился, не сумев помочь. — В. Л.) Ищет себя. Я не хочу давить. Его недостатки, о которых ты пишешь, — очень характерны для его сверстников сейчас. Повторяю, самое ценное, если он сам определится. Я же только акушер, помощник, не более. Разумеется, по отношению к нему (и другим) я мог бы действовать иначе. Но мне это претит. Какое‑то внутреннее чувство говорит: «убери когти». Рождённое изнутри ценнее привнесенного…

«Когти» — это внушение, повелительность, авторитетность, гипноз, позиция «сверху». Мог бы и так, разумеется: «слово его было со властью». Это можно было почувствовать — власть, сознательно не используемую. Будучи выше, отец Александр никогда не был «сверху», но только рядом и вместе.

Здесь и кредо его пастырской педагогики, и нечто большее: то самое доверие Бытию и Богу, о котором он говорил и писал и которым жил.

«САМОЕ СЛАБОЕ ПЛЕЧО МОЖЕТ СТАТЬ СИЛЬНЫМ»

Дорогой Владимир Львович! Вы сами не догадываетесь (а может быть, и догадываетесь немного), как прекрасно сказанное Вами о смысле сомнения. <…> И ведь это сомнение — не простая игра ума или фантазии, а восстание против бессмыслицы, которое человек поднимает именно потому, что он шестым чувством не верит ей. Вы уловили главное, и, значит, не подходит к Вам облезлый ярлык «неверующего». По–настоящему мы не можем и не должны верить в ноль, в пустоту, в ничто и смерть. Когда мы, пусть хотя бы бессознательно, связаны с реальностью Смысла, жизнь — есть, отрываемся от неё — нет. <…> Слишком долго нас заставляли мыслить не так, как лучшая часть человеческих умов, а как — меньшая и худшая. Отсюда и отталкивание от символов, от креста, который постоянно рисовали нам как нечто враждебное. <…> Это заползло в подсознание.

Но по счастью, есть в человеке что‑то противящееся этому. Вопросы: что по другую сторону? а для чего тогда все? И они живут рядом с привычными жупелами.

В изучении религиозной психологии нет, по–моему, ничего греховного. Даже Юнг как‑то говорил, что изобличая псевдорелигиозные эмоции, он служит благу истинной религии.

Когда же Вы говорите о стремлении «вывернуть религию наизнанку», то ведь речь идёт о хорошо знакомом Вам синдроме, который засоряет и коверкает душу, её отношение ко всему высшему. Я как‑то просматривал антирелигиозные карикатуры 20–х годов, и мне стало ясно, что рукой художника водило садистическое удовольствие от «поругания святыни». Это действительно демонизм, болезненный, с мазохистским привкусом. Наслаждение от разрушения… Впрочем, тут я вторгаюсь в Вашу компетенцию.

Что касается «маски Мефистофеля» (в некий период — мой гипнотический «имидж» — В. Л.), то дело здесь, мне кажется, совсем не в сатане, хотя и без него не обходится. Что такое Демон Лермонтова, Мефистофель или Воланд? Разве это дьяволы? Да ничего подобного! Это просто люди, душа которых угнетена цинизмом разочарования, неисцеленной меланхолией. В них ход конём: чем хуже — тем лучше. Это от обиды и несбывшегося. Мефистофель — не дьявол, а «альтер эго» Фауста или же Гёте. И как у людей, его зло часто обращается Богом на добро. А Воланд — тот вообще куда человечнее всяческих берлиозов. Какой он дьявол!? Чисто земной, психологический персонаж. Дьявол — это распад, аннигиляция, гнусь и мерзость, которые торжествуют в раздавленной на шоссе кошке, в колючей проволоке, в болезнях и маразме душ. Это даже не полюс в человеке, а болезнь его, ужас, «моменто мори»… Это не может быть прекрасным, как Люцифер у Мильтона.