– Я сам знаю, что преступлений и прежде было очень много, и таких же ужасных; я еще недавно в острогах был, и с некоторыми преступниками и подсудимыми мне удалось познакомиться. Есть даже страшнее преступники, чем этот, убившие по десяти человек, совсем не раскаиваясь. Но я вот что заметил при этом: что самый закоренелый и нераскаянный убийца все-таки знает, что он преступник, то есть по совести считает, что он нехорошо поступил, хоть и безо всякого раскаяния. И таков всякий из них; а эти ведь, о которых Евгений Павлыч заговорил, не хотят себя даже считать преступниками и думают про себя, что право имели и… даже хорошо поступили, то есть почти ведь так. Вот в этом-то и состоит, по-моему, ужасная разница. И заметьте, всё это молодежь, то есть именно такой возраст, в котором всего легче и беззащитнее можно подпасть под извращение идей.

Князь Щ. уже не смеялся и с недоумением выслушал князя. Александра Ивановна, давно уже хотевшая что-то заметить, замолчала, точно какая-то особенная мысль остановила ее. Евгений же Павлович смотрел на князя в решительном удивлении и на этот раз уже безо всякой усмешки.

– Да вы что так на него удивляетесь, государь мой, – неожиданно вступилась Лизавета Прокофьевна, – что он, глупее вас, что ли, что не мог по-вашему рассудить?

– Нет-с, я не про то, – сказал Евгений Павлович, – но только как же вы, князь (извините за вопрос), если вы так это видите и замечаете, то как же вы (извините меня опять) в этом странном деле… вот что на днях было… Бурдовского, кажется… как же вы не заметили такого же извращения идей и нравственных убеждений? Точь-в-точь ведь такого же! Мне тогда показалось, что вы совсем не заметили?

– А вот что, батюшка, – разгорячилась Лизавета Прокофьевна, – мы вот все заметили, сидим здесь и хвалимся пред ним, а вот он сегодня письмо получил от одного из них, от самого-то главного, угреватого, помнишь, Александра? Он прощения в письме у него просит, хоть и по своему манеру, и извещает, что того товарища бросил, который его поджигал-то тогда, – помнишь, Александра? – и что князю теперь больше верит. Ну, а мы такого письма еще не получали, хоть нам и не учиться здесь нос-то пред ним подымать.

– А Ипполит тоже переехал к нам сейчас на дачу! – крикнул Коля.

– Как! уже здесь? – встревожился князь.

– Только что вы ушли с Лизаветой Прокофьевной, – и пожаловал; я его перевез!

– Ну, бьюсь же об заклад, – так и вскипела вдруг Лизавета Прокофьевна, совсем забыв, что сейчас же князя хвалила, – об заклад бьюсь, что он ездил вчера к нему на чердак и прощения у него на коленях просил, чтоб эта злая злючка удостоила сюда переехать. Ездил ты вчера? Сам ведь признавался давеча. Так или нет? Стоял ты на коленках или нет?

– Совсем не стоял, – крикнул Коля, – а совсем напротив: Ипполит у князя руку вчера схватил и два раза поцеловал, я сам видел, тем и кончилось всё объяснение, кроме того, что князь просто сказал, что ему легче будет на даче, и тот мигом согласился переехать, как только станет легче.

– Вы напрасно, Коля… – пробормотал князь, вставая и хватаясь за шляпу, – зачем вы рассказываете, я…

– Куда это? – остановила Лизавета Прокофьевна.

– Не беспокойтесь, князь, – продолжал воспламененный Коля, – не ходите и не тревожьте его, он с дороги заснул; он очень рад; и знаете, князь, по-моему, гораздо лучше, если вы не нынче встретитесь, даже до завтра отложите, а то он опять сконфузится. Он давеча утром говорил, что уже целые полгода не чувствовал себя так хорошо и в силах; даже кашляет втрое меньше.

Князь заметил, что Аглая вдруг вышла из своего места и подошла к столу. Он не смел на нее посмотреть, но он чувствовал всем существом, что в это мгновение она на него смотрит и, может быть, смотрит грозно, что в черных глазах ее непременно негодование, и лицо вспыхнуло.

– А мне кажется, Николай Ардалионович, что вы его напрасно сюда перевезли, если это тот самый чахоточный мальчик, который тогда заплакал и к себе звал на похороны, – заметил Евгений Павлович, – он так красноречиво тогда говорил про стену соседнего дома, что ему непременно взгрустнется по этой стене, будьте уверены.

– Правду сказал: рассорится, подерется с тобой и уедет, – вот тебе сказ!

И Лизавета Прокофьевна с достоинством придвинула к себе корзинку с своим шитьем, забыв, что уже все подымались на прогулку.

– Я припоминаю, что он стеной этой очень хвастался, – подхватил опять Евгений Павлыч, – без этой стены ему нельзя будет красноречиво умереть, а ему очень хочется красноречиво умереть.

– Так что же? – пробормотал князь. – Если вы не захотите ему простить, так он и без вас помрет… Теперь он для деревьев переехал.

– О, с моей стороны я ему всё прощаю: можете ему это передать.

– Это не так надо понимать, – тихо и как бы нехотя ответил князь, продолжая смотреть в одну точку на полу и не подымая глаз, – надо так, чтоб и вы согласились принять от него прощение.

– Я-то в чем тут? В чем я пред ним виноват?

– Если не понимаете, так… но вы ведь понимаете; ему хотелось тогда… всех вас благословить и от вас благословение получить, вот и всё…

– Милый князь, – как-то опасливо подхватил поскорее князь Щ., переглянувшись кое с кем из присутствовавших, – рай на земле нелегко достается; а вы все-таки несколько на рай рассчитываете; рай – вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному сердцу. Перестанемте лучше, а то мы все опять, пожалуй, сконфузимся, и тогда…

– Пойдемте на музыку, – резко проговорила Лизавета Прокофьевна, сердито подымаясь с места. За нею встали все.

II

Князь вдруг подошел к Евгению Павловичу.

– Евгений Павлыч, – сказал он с странною горячностью, схватив его за руку, – будьте уверены, что я вас считаю за самого благороднейшего и лучшего человека, несмотря ни на что; будьте в этом уверены…

Евгений Павлович даже отступил на шаг от удивления. Мгновение он удерживался от нестерпимого припадка смеха; но, приглядевшись ближе, он заметил, что князь был как бы не в себе, по крайней мере в каком-то особенном состоянии.

– Бьюсь об заклад, – вскричал он, – что вы, князь, хотели совсем не то сказать и, может быть, совсем и не мне… Но что с вами? Не дурно ли вам?

– Может быть, очень может быть, и вы очень тонко заметили, что, может быть, я не к вам хотел подойти.

Сказав это, он как-то странно и даже смешно улыбнулся, но вдруг, как бы разгорячившись, воскликнул:

– Не напоминайте мне про мой поступок три дня назад! Мне очень стыдно было эти три дня… Я знаю, что я виноват…

– Да… да что же вы такого ужасного сделали?

– Я вижу, что вам, может быть, за меня всех стыднее, Евгений Павлович; вы краснеете, это черта прекрасного сердца. Я сейчас уйду, будьте уверены.

– Да что это он? Припадки, что ли, у него так начинаются? – испуганно обратилась Лизавета Прокофьевна к Коле.

– Не обращайте внимания, Лизавета Прокофьевна, у меня не припадок; я сейчас уйду. Я знаю, что я… обижен природой. Я был двадцать четыре года болен, до двадцатичетырехлетнего возраста от рождения. Примите же как от больного и теперь. Я сейчас уйду, сейчас, будьте уверены. Я не краснею, – потому что ведь от этого странно же краснеть, не правда ли? – но в обществе я лишний… Я не от самолюбия… Я в эти три дня передумал и решил, что я вас искренно и благородно должен уведомить при первом случае. Есть такие идеи, есть высокие идеи, о которых я не должен начинать говорить, потому что я непременно всех насмешу; князь Щ. про это самое мне сейчас напомнил… У меня нет жеста приличного, чувства меры нет; у меня слова другие, а не соответственные мысли, а это унижение для этих мыслей. И потому я не имею права… к тому же я мнителен, я… я убежден, что в этом доме меня не могут обидеть и любят меня более, чем я стою, но я знаю (я ведь наверно знаю), что после двадцати лет болезни непременно должно было что-нибудь да остаться, так что нельзя не смеяться надо мной… иногда… ведь так?