В словах его звучала неподдельная искренность. Какое-то время оба молчали, потом Уна сказала резко:

— Тогда зачем ты остался во Франции? Ведь, кажется, очевидно, что…

О'Лайам-Роу быстро прервал ее:

— Разумеется, очевидно. Но я собираюсь, начиная с сегодняшнего вечера и до твоей свадьбы, преподнести тебе семь гончих на серебряных цепочках с золотыми шишечками — если только удастся мне доставить их живыми в твой дом, — и когда ты полетишь по лесам на ретивом коне, и встретишь своего оленя, и затравишь его до смерти, то вспомнишь об О'Лайам-Роу.

Говорил он с натугой, хотя и старался всеми силами сохранить легкомысленный, насмешливый тон. Душа Уны вдруг вся отразилась в ее лице, на лице, лбу появились мелкие, сухие морщинки, которых раньше не было, и она заглянула О'Лайам-Роу прямо в глаза.

— У меня было много собак, О'Лайам-Роу, и много возлюбленных.

— Но ни среди тех, ни среди других, — сказал он, — у тебя не было друзей. Одно время я думал, что смогу стать твоим другом.

— То, что случилось с Луадхас, — промолвила Уна, — случается со всеми моими друзьями. А твое место — ты же сам только что сказал — за оградой. И если бы ты нравился— мне, если бы я любила тебя, я ответила бы точно так же.

Лицо О'Лайам-Роу застыло, но голос звучал беспечно:

— А может, все-таки я нравлюсь тебе, может, все-таки ты меня любишь?

Именно этот момент выбрал Лаймонд, чтобы поднять барабанную дробь. Оглушительный грохот взмыл над высокими стенами; как по команде, засветились окна. В особняке Мутье Эли, покачиваясь, хрипя, вскочил на ноги; его жена Анна проснулась, беззвучно ловя воздух ртом, а Уна О'Дуайер застыла в кресле, будто обратившись в соляной столб: минута, настроение, ответ — все пропало.

О'Лайам-Роу первый пробрался к балкону, первый выглянул во двор, где черные кроны невысоких деревьев дрожали в желтом свете фонарей: на узкой дорожке, ведущей к воротам, густо, как рассада на гряде, толпились молодые люди, их бриллианты, их высокомерная скука и их остроты оскорбительно сверкали под настежь распахнувшимися окнами. Полковые барабаны прогремели как канонада и разом смолкли. И после короткой паузы — словно какой-то гигант набирал воздуха в могучие легкие — горнисты из свиты самого Сент-Андре разорвали в клочья ночную тишину: сочный, зрелый, будто исполненный на органе Уинчестерского собора, зазвучал великолепный дифирамб.

— Что это?! — вскричала Анна Мутье, но ее почти никто не расслышал; однако же О'Лайам-Роу ответил, и в голосе его уже не было ни беспечности, ни насмешки:

— Несколько горнов, гобой, маленькая флейта, виола, два военных барабана, три длинных флейты да редкостный юнец, доступный с обеих сторон, перед которым склоняются ветви орешника: мастер Тади Бой Баллах.

На глазах у всего двора бессовестная серенада в честь Уны О'Дуайер набирала силу.

До девушки так и не дошло, что ее безжалостно высмеивают, пока она сама не увидела Тади Боя, который, стоя у ворот, дирижировал своим оглушительно бряцающим оркестром. В бешенстве она ринулась в дом, но рука мудрого Эли Мутье остановила ее.

— Нет, детка. Если это не знак любезности, то испытание. Так или иначе, но ты должна выказать свою признательность. Стой на балконе и улыбайся.

— Улыбаться?! — Она уставилась на Эли глазами, сверкающими от гнева. — Этой банде прохвостов, визжащих, как недорезанные свиньи?

— Не нужно. Я пойду прогоню их, — сказал О'Лайам-Роу.

— И выставишь нас на посмешище перед всем двором? — Голос Уны буквально пригвоздил его к месту. — Если бы мне, глупец, был нужен защитник, я бы выбрала кого-нибудь получше, чем пушистый, с белой мордочкой котик из Брисал-Брик. — О'Лайам-Роу отступил, а музыка продолжала греметь.

Они играли Брюмеля и Сертона, Гудимеля и Лассуса, Виллатра и Ле Жена 55) — и все из рук вон скверно. Появился стражник и заторопился прочь с полными горстями золота. Одного слова, одного доброжелательного взгляда д'Омаля, Сент-Андре, д'Энгиена было достаточно, чтобы утихомирить самого сердитого из разбуженных соседей. О'Лайам-Роу, спрятавшись в тени, смотрел, как Уна, прямая, будто свечка, стоит на балконе и слушает. Вот девушка повернулась к нему и, не извинившись, попросила об услуге. Он согласился не думая, подчиняясь порыву, как в свое время Луадхас. Внизу, обнимая столб, Тади Бой весело распевал по-гэльски:

Кто бы ни была эта женщина,

Шотландка или ирландка:

Это женщина с козьей шерстью,

Это женщина-скалолазка…

Тут глаза Уны блеснули; в душе О'Лайам-Роу медленно поднимался нечасто завладевавший им гнев.

Вскоре после этого она ушла с балкона, и ворота особняка Мутье гостеприимно распахнулись: исполнителей пригласили во двор отведать супу и вина. Вместе с музыкантами вошли все те, кого мучила жажда: слуги, оруженосцы и даже иные прохожие. А придворные, едва музыка смолкла, двинулись дальше.

На глазах у всех этих толпящихся на улице и у ворот, вытягивающих шеи людей Уна прошла по двору, собственноручно разливая суп; над мисками клубился пар, плотный и белый при лунном свете. Так, с прозрачной вуалью, что извивалась между ними, поднимаясь к небу, Уна встретила Тади Боя.

Озаренное улыбкой, мерцающее в свете фонарей, его лицо, злорадное, внимательное, было снова маской Кетцалькоатля. Уна поставила миску на его протянутые ладони и сказала ровно:

— Спасибо вам, мастер Баллах. А я-то все думала: как же это сделать так, чтобы лучшие вельможи Франции обратили на меня внимание.

Тади Бой обмакнул в суп длинный палец и поднял его.

— Язычки жаворонков, да? О, это ночь торжества великой ирландской культуры. У нас было три длинных флейты, прошу заметить, а длинную флейту не так-то просто поднять с постели после девяти вечера… Это не ус ли О'Лайам-Роу я разглядел там, наверху?

— Да, его.

— Мой господин и повелитель. Он может гордиться сегодня ночью. Не собирается ли он сам сойти вниз?

— Нет, не собирается — и тем лучше для тебя, скажу по правде, что не собирается. Ты, может, думаешь, что ему все это пришлось по нраву?

Лицо Тади Боя, прожженного скомороха, удрученно вытянулось.

— А разве нет?

— Представь себе, нет, — мрачно произнес голос О'Лайам-Роу у самого его уха. Повернувшись спиной к оллаву, принц Барроу продолжал: — Твои родичи любезно предложили мне остаться, но я бы охотней ушел. В замке я должен кое-что сделать и кое с кем поговорить.

Уна сделала шаг по направлению к нему, но остановилась. Тади Бой не сделал и того. Когда она вновь оглянулась на оллава, тот уже что-то напевал в толпе пьяных горнистов, и двое слуг из свиты Сент-Андре, которых отправили с дальнего конца улицы, пытались его поторопить. Бег по крышам вот-вот должен был начаться.

О состязании Уна услышала от музыканта, игравшего на виоле, который угрюмо укладывал инструмент в футляр. Он устал, ему было холодно и скучно, и он вовсе не намеревался ждать, пока эти молокососы в темноте побегут по крышам от собора к замку.

— Они все с ума посходили, — подытожил музыкант. — Они все перепились. И сломают себе шеи.

— Вот это, — сухо заметила Уна О'Дуайер, -было бы просто замечательно.

На широкой, озаренной луною площади выше улицы Попугаев толпились люди: это место притягивало их, как магнит — металлические опилки; тени от дыма и медное сияние факелов скользили по фасаду недостроенного собора. Горожане постарше, заслышав шум и увидав внизу веселящихся щеголей, заткнули уши и с ворчанием вернулись в постели, но придворные сикофанты 56), мастеровые, игроки и гуляки, так же, как и поклонники каждого из двадцати состязающихся, высыпали на площадь, чтобы увидеть, как начнется бег, стартующий с синей черепичной крыши особняка Сент-Луи.

Робин Стюарт, который, не подозревая ни о чем, ходил по поручению лорда д'Обиньи и теперь возвращался в замок, был захвачен людским водоворотом: толпа увлекла его с собою на вершину холма, где он и налетел со всего размаху на что-то мягкое, широкое, черное — это был мастер Баллах. Оллав тут же схватил его за руки.