Только по уму готовься!

Вначале пойми, как ты бежать будешь. Слабину прощупай – в стене, в полу, в стражниках. И жди момента. Не дергайся раньше времени. Но и не упусти свой шанс. Не перегори. Тюрьма, особенно одиночка, тем ужасна, что волю убивает. И тело еще не ослабло, и мысли двигаются, а воли нет – и пропал человек. Перед ним дверь открой, ключ на столе забудь, оружие оставь, а он будет тупо смотреть, шага к свободе не сделает.

Бежать. Как? Камера глухая, стены не пробить. До люка не допрыгнуть. Эх, будь у меня хорошее Слово, а на Слове… лестница, к примеру. Или хотя бы веревка с крюком, веревку можно и на слабое Слово положить. Ну и пила, конечно, чтобы, к люку добравшись, перепилить брусья…

Пустое это. Во-первых, даже выберусь из камеры – надо будет как-то дверь в коридор открывать. А во-вторых, нет у меня Слова.

Что у меня есть? Опилки, вода да слив для нечистот…

Можно, конечно, опилками слив забить. Даже думать противно, с чем их для этого мешать придется, но… Можно, наверное. А когда камера вся доверху водой заполнится, подплыть к решетке, попытаться с замком справиться…

Я захохотал, но смех в гулкой темноте прозвучал так страшно, что наперед я зарекся смеяться.

Это ж сколько будет наполняться камера от тонкой струйки?

Дня три, четыре…

А меня ведь кормить собираются.

Да и не смогу я трое суток в ледяной воде проплавать. В лучшем случае – утону. Но тогда уж проще жилы на руке перегрызть да и отправиться медленной скоростью на тот свет…

Значит, не там слабину ищу.

Глава вторая,

в которой я делаю глупости, но вреда мне это не приносит

Уж не знаю, кто мог в такой камере пятьдесят лет прожить. Может, дикий гренландец или исландец, привыкший среди льдов жить, на морозе нужду справлять и снегом умываться. Холодно! Все время холодно, а ведь сейчас теплая ранняя осень стоит. Холод мешал спать, холод не давал думать, холод тянул силы. Хоть бы одеяло какое! Хоть бы одежду оставили!

Первую ночь в камере я не мог даже глаз сомкнуть. Промучился, то пытаясь зарыться в опилки – тогда ледяной пол высасывал из меня тепло, то сгребая все под себя – тогда мучил холод, идущий от каменных стен.

Но, проснувшись, я обнаружил, что в какой-то миг все-таки задремал. Пошел в угол, к воде и сливу, да и наткнулся на что-то круглое и мягкое, лежащее на полу.

Это оказался мой паек. Ползая по камере, я нашел две вареные картошки, маленькую репку, ломоть хлеба и кусок соленой трески. Еда была помятой, видно, ее попросту, без церемоний, скинули через решетчатый люк. Вот и рухнул еще один мой план – подкараулить надзирателя в тот момент, когда он будет разносить еду.

Справив дела и умывшись, я вернулся к своим опилкам. Очистил картофелину – интересно, скоро ли я перестану ее чистить и начну жрать с кожурой? – да и стал есть, вприкуску с треской.

В общем-то прилично кормят. Хлеб черствый, но пшеничный, из хорошей муки. И рыба не вонючая, такую и на воле с удовольствием едят.

А вот супчика наваристого или каши горяченькой мне теперь не попробовать. Это ведь миску потребуется спускать в камеру. Значит, есть риск, что отчаявшийся узник бросится на тюремщика… а риска святые братья не любят.

Вторую картофелину и репку я оставил на потом. Привычно уже сгреб вокруг себя опилки, будто птица, в гнезде поудобнее устраивающаяся, и стал размышлять.

По всему выходило, что своими силами мне не выбраться. Никак. До люка не добраться, подкоп не сделать, затопление устраивать никакого смысла нет. На самый худой конец я оставил попытку дыру сливную расковырять да в канализацию прыгнуть. Наверняка об этом архитекторы подумали, и ждет меня либо крепкая бронзовая решетка, либо труба такая узкая, что не протиснешься. Это та же смерть, только совсем уж позорная – в нечистотах захлебнуться.

Значит, единственная слабина, которую мне искать стоит, – в людях. В тюремщике моем ненаглядном, в человеке с мертвыми глазами. Тщание, но без лишней жестокости… хорошо говорит, как по писаному. Неужели нет у него слабых мест? Корысть, азарт, трусость… Только ведь и подкупить мне его нечем, и не запугать никак. А самое плохое – вовсе он не собирается со мной разговаривать. Даже еду по ночам разносят, вот чего удумали!

Выходит, этой ночью придется бодрствовать…

Спать вроде как и не хотелось. Но я все-таки лег и честно попытался подремать. Получилось, и даже сон мне сниться начал. Снилось, что мы снова бежим по темным, ночным улочкам Неаполя, с опаской поглядываем на Арнольда, что тащит беспамятного Маркуса, одним лишь каменным лицом редких прохожих распугивая… Но в отличие от настоящего нашего бегства, всего три дня назад случившегося, я прекрасно знал – мы прямо на засаду движемся. Знал – и не мог о том сказать. Знал – и шел вперед. Как Искупитель, с апостолами навстречу римским солдатам движущийся…

Вот только Искупитель не зря Богу-отчиму в Гефсиманском саду молился. Минула его смерть постыдная, принес он в мир Слово…

А я что хорошего совершил? Если не брать в расчет прежнюю мою жизнь?

Ну, помог Маркусу с каторги убежать… помог ему новых друзей и защитников обрести… в порту до беспамятства дрался, себя не щадя, лишь бы он спасся…

Неужто и вокруг Искупителя, кроме одиннадцати и одного – еще и другие апостолы были? Те, кто раньше торжества веры погиб?

Я уже совсем проснулся, лежал, уткнувшись лицом в опилки, слабо-слабо живым деревом пахнущие, и думал. Не о побеге. Об Искупителе. О Маркусе. О Святом Слове. О Святом Писании.

Может быть, Маркус мне поможет? Ведь что ни говори, а он – новый мессия! Пусть даже еще маленький…

Вроде как не было такого, чтобы Искупитель своим верным слугам не помог! Даже когда одиннадцать проклятых его предали и отвернулись – разве укорил он их? Напротив! Каждому должность немалую предложил, каждому хотел Слово дать. Другое дело, что они в своем заблуждении не раскаялись. Давным-давно я проповедь одну слушал, хорошо священник излагал, даром что брат во Искупителе, а не в Сестре. Как молил Искупитель ослушников: «Истинно говорю вам – я есть Царь Земной и Царь Небесный. Покайтесь в грехах своих, ибо кто из нас без греха? Нынче же будете со мной на римском престоле!» Вот только не покаялись апостолы-отступники. И сказал тогда Искупитель: «Прощаю вам все грехи земные, а грехи небесные не вправе простить. Идите, и больше не грешите!» Обнял верного Иуду Искариота, и ушел во дворец, и скорбел три дня и три ночи…

Ушли они, одиннадцать проклятых. И никто их не сажал в подземный зиндан, чтобы там раскаивались в грехах небесных.

Воззвать бы сейчас к новому Искупителю, Маркусу, помощи у него попросить!

Только не услышит. Мал еще новый Искупитель. Нет у него таких сил, чтобы прийти в Урбис, отворить все двери и вывести меня на свет…

Я даже вздохнул, картину эту представив. И тут же сам себя устыдился. Когда такое бывало, чтобы я, Ильмар Скользкий, лучший вор Державы, на чужую помощь надеялся? Пусть даже на помощь божественную? Сестру попросить, чтобы вразумила, Искупителю о милости взмолиться – это да, без этого никак. Но чтобы на подлинное чудо надеяться – не было такого! Это значит уподобиться святому миссионеру из притчи, который при потопе Искупителю молился, а плот вязать не стал, к проходящему кораблю не поплыл, так и утоп тихонько, в молитве искренней, чтобы потом от Искупителя укоризну услышать: «Разве не дал я тебе бревен и веревок? Разве не послал к тебе крепкий корабль?»

Чудо – оно лишь к тому приходит, кто его увидеть сумеет.

А не увижу – буду грехи небесные во тьме и холоде замаливать…

Интересно, что же имел в виду Пасынок Божий, о грехах небесных мне говоря? То, что убил я святого брата, меня убить пытавшегося, по дороге из Амстердама в Рим? Или тех святых братьев, что покалечил я в жестокой схватке в Неаполе? Может, и убил кого… не докладывали.

Странно это.

Юлий, Преемник Искупителя на земле, вроде как искренне говорил. Без злобы. Не мог он не понимать, на какие муки меня обрекает. За что же отправил в подземную камеру гнить заживо?