Перекурить как следует не дали: команда «По местам!» подняла всех на ноги. Снова все у орудий. Теперь батарея ведет огонь по каким-то отдельным целям: прежде чем перейти на поражение, делает пристрелочные выстрелы. С НП уточняют, и тут от наводчиков требуется особая точность. Перелет, недолет, довернуть правей на полделения, левей… Бойцы расчетов то и дело выжидают, пока последует для всей батареи команда на огонь. А когда не шевелишься, сырость, холод донимают.

К огневым подъехали повозки, доставили снаряды. Гринев проследил, как будут уложены боеприпасы в ровики. Повозки тотчас же ушли. Батарея снова ведет огонь. Теперь и противник отвечает, нащупывает батарею. Его снаряды то и дело посвистывают над бойцами. Но пока только перелеты, куда-то в глубину. Оказалось, не так уж далеко.

К Полякову прибежал связной, доложил, что под огонь попали упряжки. Пострадало много лошадей. Есть убитые и раненые среди личного состава. Что делать?

Поляков покусывает спичку, хмурится:

— Принимайте меры сами, эвакуируйте раненых. У меня ни одного человека свободного… — Ну что, что другое он может сказать? — Я доложу по команде…

Он старается не выказывать беспокойства, которое им владеет. Оно же просто перехлестывает через край. Докладывать-то некому. С НП командира дивизиона разведчики только что доложили ему, что Соловейчика тяжело ранило: перебиты обе ноги.

Они перевязали, как сумели, вынесли на наблюдательный пункт. Комбат скончался у них на руках. Наверное, потерял много крови.

Поляков был просто ошеломлен этим сообщением, потом спросил, как это случилось.

Стапятимиллиметровый угодил в танк, разворотил броню. Они-то, разведчики, сидели в окопчике под днищем, уцелели, а комбат находился в «коробке», корректировал огонь. Наверное, фрицы заподозрили, что в танке сидят, и долбанули…

Что толку доискиваться причин, когда не стало человека. Не мирное время — война!

А тут еще и это. Батарее здорово не повезло. Полякова мучила тревога, и он не знал, как поступить: сейчас сообщить бойцам о гибели командира или потом, после боя? Пожалуй, пока ничего говорить не надо. Команды поступают с НП командира дивизиона, батарея работает, и нечего преждевременно волновать людей.

— Идите на свое место, — строго приказал Поляков связному. — О том, что сказали мне, никому здесь ни слова. Не паниковать. Поняли?

— Понятно, товарищ командир, — ответил связной. Ему так не хотелось уходить назад, где только что было столько страшного. Ведь это нелегко — видеть, как гибнут твои товарищи, как бьются, путаются в постромках раненые лошади, как льется кровь. Жутко! Ему кажется, что здесь, на батарее, совсем другое дело. Тут люди ведут огонь, тут они словно бы под защитой своих орудий.

Он еще медлит, смотрит, как орудия толчком откатываются назад при выстрелах. Он сначала не понял, почему орудия стреляли вверх, а разрыв появился впереди, совсем близко. В клубе дыма покачнулась и упала срезанная сосенка.

Да ведь это же разорвался немецкий! Недолет, перелет, потом возьмет в вилку. Скорее отсюда!

Связной, пригнувшись, втянув голову в плечи, словно ожидая удара в спину, бросился назад в свое подразделение.

Гринев тоже заметил разрыв. Плечи повело ознобом: неужели нащупает? Сейчас бы батарее смолкнуть на полчасика, переждать, но Поляков выкрикивает команды, темп огня усиливается. Наверное, на передовой опять напряженная обстановка. Неужели всякий раз, как от них требуют бешеного темпа, там, на передовой, контратаки?

За гулом своей пальбы разрывы вражеских снарядов остались почти не замеченными, они вплелись в общую канонаду. Но клубы дыма, инородный запаху на батарее запах взрывчатки, наконец, осколки, стеганувшие по огневой, не заметить было невозможно. Просто люди видели смерть и не могли сразу понять — откуда?

Прямое попадание в крайнее орудие — и оно нелепо завалилось на одно колесо. Расчет там выбит почти полностью. Загорелись ящики с боеприпасами, и черный дым заклубился на огневой. Вот-вот начнут рваться снаряды, тогда беда всей батарее.

Бойцы из других расчетов оставили свои орудия и бросились туда, чтобы раскидать снаряды и затушить возникший пожар. Батарея поневоле смолкла. В наступившей тишине сразу возникли звуки: треск горящего дерева, шипение, стоны раненых, отдаленная расстоянием пальба на передовой.

Гринев тоже кинулся на пожар. Подхватив чей-то ватник, он хлестал по горящим ящикам, сбивая пламя. Он просто нарочно в эту минуту не хотел смотреть, не хотел видеть убитых и раненых, потому что прежде всего огонь, надо унять огонь… Пламя забили, забросали ящики песком и землей. Дымок лишь чуть-чуть пробивался струйками, но уже можно было подступиться и пинком перекинуть обуглившиеся, промасленные, такие смолистые и жадные до огня ящики, чтобы потом, когда снаряды выкатятся со своих гнезд, отшвырнуть тлеющее дерево в сторону.

Быстро нарастающий свист снарядов, — они всегда так свистят, если летят не куда-то, а именно в то место, где находишься, — заставил Гринева метнуться к орудию. Какое ни есть, а укрытие, защита! Он не добежал, споткнулся о чье-то тело. Убитые и раненые лежали возле пушки, кого где настигли осколки, и он споткнулся о кого-то из них. Гринев упал, втянул голову в плечи, обхватил каску руками. Близкие разрывы пахнули на него душным ветром, по металлу орудий застучали осколки. Последние где-то еще фурчали в отдалении, когда он приподнял голову.

Прямо перед ним лежал убитый, не сейчас, а еще в тот, первый налет, когда возник пожар. Сквозь рваную ткань одежды Гринев увидел что-то желтое и красное и долго не мог понять, что это. Потом, сообразив, что это обнажившаяся под ударом ткань тела, он почувствовал, как спазма перехватывает ему горло. «Ну что тут особенного», — говорил он себе, но его согнуло, и он подумал, что его начнет рвать тут же возле орудия. Тягучее чувство тошноты не отпускало, и он замешкался у этого орудия.

Батарею снова окутало дымом близких разрывов. Видно, гитлеровцы всерьез решили доконать ее. Многие кинулись от огневой в стороны. Гринева поднял крик Полякова:

— Назад! — кричал он. — Кому говорят — назад! К орудиям…

Для него, командира, это тоже было первым столь жестоким испытанием, он страшился, но долг повелевал ему вернуть всех на место, иначе какая же это батарея! Он перемежал слова команды с площадной бранью, в глубине сознавая, что часом позже будет мучиться от стыда, потому что брань шла от страха, а страх — это стыдно. Но ничего другого он не мог придумать в эту минуту.

Гринев броском перебежал к своему орудию.

— К орудию! — подхватил он крик командира.

Однако какой плотный огонь! Невозможно заставить себя оторваться от щита, к которому приник всем телом. А надо! Этот бой — проверка всех моральных и физических сил. Бойцы вернулись к орудиям, должен и он заставить себя не обращать внимания на огонь. Должен!

В голове неотступно мысль, что огонь на батарею кто-то наводит. «Нет, ерунда, — говорит себе Гринев, — просто засекли, и все. Что бы там ни было, надо работать…»

Вели огонь лишь два орудия. Это напоминало последние рывки утопающего.

— Огонь!..

Пока Поляков подавал команды, батарея обязана была жить, сопротивляться, команды словно подхлестывали ее.

Смолкло еще одно орудие. Что с ним, Гринев не знал. Не до этого, когда в собственном расчете смело сразу троих. Ведь огневая прикрыта лишь щитом орудия спереди, а сбоку открыта всем ветрам и осколкам, а расчет работает в рост.

В расчете остался подносчик снарядов — Толя, молоденький, обсыпанный брызгами веснушек боец из вятских. Он сам о себе в шутку любил говорить: мы — вятские, ребята хватские, все могем, окромя лестницы и часов: в лестнице долбежки много, а в часах с топором не повернуться.

Он и в самом деле был проворный парень, потому что успевал подавать снаряды, заряжать. Гринев наводил, и они стреляли.

Что с остальными, Гринев не мог сказать, потому что силы его были на исходе. Он еле держался на ногах от нервного напряжения, у него уже не хватало сил следить за другими. Убитые лежат ничком у бруствера, им теперь все равно. Кто и когда их туда оттащил, он не помнил. Да это и неважно. Кто-то, видимо, увел раненых, потому что оставлять пострадавших товарищей без помощи тоже нельзя. Вот и приходится им управляться у орудия вдвоем.