Умиленный и усталый, ехал я домой на извозчике и мечтал, как хорошо заснуть теперь в теплой постели. Однако, едва я отпер дверь и вошел в темную переднюю, сердце опять сжалось и заныло. В комнатах меня прежде всего поразила необычайная жуткая тишина. Странно, что на улице этой тишины я не замечал. Было так тихо, что мне сделалось неловко. Тишина пронизывала воздух, звенела, кричала в уши. Снимая шубу, я громко раскашлялся и уронил трость, но и эти звуки не разогнали застывшего гробового безмолвия. Быстро прошел я в спальню и тотчас зажег свечи. Не позвать ли прислугу снизу? Но, подумав, я отказался от этой мысли: был уже третий час. Я взял тетрадь и стал перечитывать написанное вчера.

Одну свечу я еще давеча поставил на столик перед трюмо. Теперь, складывая тетрадь, я бросил нечаянный взгляд в зеркало: в стекле за мной отражалась темная фигура. Я сразу узнал Зину. Она неподвижно стояла позади, по-прежнему опустив руки, и с усмешкой глядела на меня. Лицо ее на этот раз было темное, как вылитое из чугуна; в глазах мрачно светилась ненависть, а в гримасе оскаленных зубов почудилось мне тайное злорадство. Всего страшнее было именно то, что взоры наши встретились в зеркале. Это было до того ужасно, что у меня затряслись колени, и я едва не лишился чувств. Судорожным усилием сбросил я свечу на пол и, кинувшись в постель, не раздеваясь, закутался с головой. Всю ночь я не мог уснуть от ужаса и изнывал в щемящей тоске, пока в комнате не засиял, наконец, белый зимний день.

Утром я распорядился вынести все зеркала из моей квартиры и до обеда не выходил совсем. За десертом выпил я вина и незаметно уснул в столовой на кушетке. Разбудила меня вчерашняя бездонная тишина. Я очнулся в сумерках, один, и трепетно огляделся. Никого не было. Я позвонил и велел приготовить чай. Джек вбежал, ласкаясь, и прилег у моих ног.

До полуночи сидеть я у самовара, читая «Гамлета», увлекшись любимым поэтом. Но вот постепенно и незаметно в сердце снова зашевелилась знакомая надоедливая тоска, понемногу отвлекавшая меня от книги. Что-то мешало сосредоточиться, — я прислушался: мерно ударяли капли; прилежно грызлась мышь.

Дверь в гостиную заскрипела, слегка приотворилась и затворилась вновь. Я спрятал лицо в разогнутый том Шекспира; приятный залах печатных страниц как будто успокаивал меня, а в висках случало изо всей силы. Ощупью, не глядя, протянул я руку к звонку; никто не шел. Я позвонил раз, другой, — и вдруг почувствовал, что весь дрожу мелкой трусливой дрожью. Дверь опять заскрипела; на этот раз кто-то уверенно шел ко мне из гостиной: под тяжкими шагами трещал паркет. Смешиваясь с запахом книги, мало-помалу обоняние мое стал раздражать другой запах, очень мне знакомый, тяжелый и неприятный. Я ясно услышал, наконец, что тот, кто стоял за дверью, передвинулся в столовую; вот теперь он стоит у самой двери и, конечно, упорно смотрит на меня. Невыносимая тишина раздирала слух. Я бросил книгу на стал и открыл глаза.

Она стояла в дверях, широко расставив ноги, и медленно раскачивалась на месте, упираясь руками в косяки. Лицо было черно, как уголь. Губ не было совсем — одни ослепительные лошадиные зубы страшным блеском озаряли темные провалившиеся щеки. С усилием перешагнула она порог. Лилово-черные скрюченные руки бесшумно упали вдоль костлявых бедер; от полуистлевших одежд пахнуло сыростью и смертью.

Я хотел вскочить, звать на помощь, — и не мог. Смутно я видел, как, щетиня дыбом шерсть, с тихим визгом прополз под стол взъерошенный дрожащий Джек, но я не в силах был отвести взгляд от страшного мертвеца, медленно приближавшегося ко мне. Помню, протянулись костяные руки, и все исчезло.

Утром я проснулся в кресле веселый и спокойный. Страх и тоска навсегда покинули меня. Переодеваясь, я приметил на сорочке кровь: слева на груди была небольшая ранка.

И каждую ночь с тех пор ко мне приходила Зина. Сперва она являлась мертвая, страшная, как труп, но, постепенно оживая, она превратилась, наконец, в прежнюю цветущую невесту. Как она была прекрасна в последний раз! Обнаженный лежал я на постели, — жадно охватив меня, с какой страстью припала она розовыми губами к истомленной моей груди! Я чуял запах фиалок от кудрявой ее головки; черная прядь сладостно щекотала мне плечо.

Но, уходя от меня, с какой грустью взглянула в глаза мне Зина! Алые губы, еще дышавшие жаркой кровью, кротко и нежно коснулись моих иссохших губ. В первый раз я услышал ее голос.

— Прощай, милый! — серебристо прозвучало в тишине.

Три ночи прошло с тех пор. Она не приходила и не придет. Теперь моя очередь идти к ней. Час встречи близок. Зина, я люблю тебя!

Декабрь 1906 г.

Нижний Новгород

Борис Садовской

ИЛЬИН ДЕНЬ

Всякую голову мучит свой дур[13].

Сковорода

Василий обедал у Владимира. Они были помещики, соседи; оба молодые и неженатые. Василий смуглый, в черных завитках, Владимир длинноволосый и белокурый. Домик его выстроен был недавно из свежих сосновых бревен.

Отобедав, приятели вышли на крыльцо. Василий не любил чаю. Долговязый слуга его налил барину чашку из кофейника. Хозяин присел у самовара.

— А у меня от кофею голова болит. Выпил бы ты чашку со мной, Василий.

Василий вынул колоду карт.

— Чет или нечет?

— Чет.

— Проиграл. Не везет тебе.

Василий прихлебнул.

— Как это ты, Владимир, за границей от чаю не отвык? Ведь немцы его совсем не пьют.

— Нет, пьют, да тамошний чай мне не по вкусу. А в Веймаре я больше пиво пил.

— Чет или нечет?

— Чет.

— Проиграл опять.

— Ладно. И какой городок хорошенький этот Веймар! Весь в садах. Там проживал тогда тайный советник Гёте, так у него в цветнике розанов бывала такая сила, что веришь, Вася, мимо пройти нельзя, так и захватит дух. Мы там в кегли играли. Немцы игру эту любят.

— И тайный советник с вами?

— Что ты, как можно: такой почтенный. Ведь ему лет восемьдесят было. Он и скончался при мне. Признаться, я хоть частенько видал его, а все как словно боялся: больно уж важный старик. Вот герр Эккерман[14] был куда веселее.

— А что?

— Он нам, бывало, что тайный советник скажет, все растолкует, да так, что лучше не надо.

Василий зевнул.

— Экая невидаль твой Гёте. Я каждую ночь с ним в пикет играю.

Владимир выпучил глаза.

— Да ведь он помер.

— Ну так что?

— Как что? Нешто мертвые могут в пикет играть?

— Стало быть, могут. А ты вот слушай: твой Гёте высокого росту, видный, так?

— Так.

— Лицо чистое, нос грушей, малость красноват. Ходит в халате с меховой опушкой, тут звезда.

— Верно. Откуда ты знаешь?

— Понюхай-ка табачку: гишпанский.

— Нет, вправду, как это ты?

Василий протягивал Владимиру табакерку с черепом на крышке.

— Опять ты меня Костей потчуешь.

Слуга в дверях встрепенулся.

— Каким Костей, что ты городишь?

— Ах, и вправду, вот вышло смешно! Это нянюшка покойная все адамовой головой меня пугала: вот Костя съест. А ведь твой Костя в самом деле похож на череп: желтый, костлявый и зубы скалит. Батюшки, что это? Да он настоящий череп!

Василий погрозил Косте мизинцем. Тот вытянулся у косяка.

— За то ему и прозвище Череп. Что же, табачку?

Владимир чихнул. Он пробовал удержаться и не мог.

Сквозь слезы видел он желтое лицо Кости: оно кривлялось и казалось опять настоящим черепом. Василий тасовал карты. Но зазвенел колокольчик, послышалось ржанье, голоса, и Владимир очнулся.

Из крытого тарантаса вылез дородный барин. Взобравшись на крыльцо, он обнял хозяина.

— Дядюшка! Вы ли это?

— Я сам. Хоть я тебе не то чтобы совсем дядюшка, пуля в лоб, однако не чужой, а потому и заехал.