— В том, что вы говорите, дорогой доктор, бесспорно, много верного, — сказал Кременецкий (как все, произносящие эту фразу, он не чувствовал ее неучтиво-самоуверенного характера). — Однако разрешите мне сказать вам, что ведь и Россия не пропадет, правда?..

— Предприятие громадное, но не так чтобы слишком солидное, — вставил, смеясь, Нещеретов.

— Ну, ничего, Бог даст, не пропадем… Не пропадем, Аркадий Николаевич, — с тонкой улыбкой продолжал Семен Исидорович. — И все же я думаю, что этот духовный голод, о котором вы говорили, дорогой доктор, эти мятущиеся искания, эта святая неудовлетворенность составляют лучшее украшение русского духа… Мы очень отстали от запада в смысле культуры материальной. Но по духовности, если можно так выразиться, запад отстал от нас на версту…

— Изюминки там нет, это верно, — подтвердил князь Горенский. — Положительно, эта изюминка самое гениальное, что написал в своей жизни Толстой.

— Духовный голод у нас, конечно, велик, — сказал, не дослушав, Браун. — Но у средней нашей интеллигенции этот голод несколько отзывается захолустьем. В последние пятьдесят лет у нас почти все молодое поколение воспитывалось в идее борьбы с правительством… Я не возражаю по существу, — добавил он, — но во имя чего ведется борьба? Во имя конституционного или республиканского строя, то есть ради того, что на западе давно осуществлено. Тургеневский Инсаров герой, но он провинциал безнадежный.

— Говорят, Аркадий Николаевич, что вы хотите основать свой театр? — спросил Фомин. — Поговаривают также о газете. Много вообще поговаривают.

— Вилами на воде все писано.

— Знаете, Аркадий Николаевич, кто от вас без ума? — вмешался с улыбкой Кременецкий. — Очень красивая дама… Не знаете? Елена Федоровна Фишер. Наша с Николаем Петровичем добрая знакомая.

— Та, с которой я у вас обедал? — спросил Нещеретов с интересом, несколько неожиданным для Семена Исидоровича. — Действительно, интересная дама… Что же ее дело?

— Это у Николая Петровича надо узнать.

Яценко неопределенно развел руками.

— Александр Михайлович, что такое, собственно, этот яд, которым отравлен Фишер? — спросил Брауна Кременецкий.

— Почем мне знать? Вы спросите у того аптекаря, который производил экспертизу.

— Ну, он не аптекарь, — сказал Яценко. — Это химик-фармацевт губернского правления.

— Вот у химика-фармацевта губернского правления и надо спросить.

«И об этом тогда на вечере говорили», — опять подумал Витя.

— Александр Михайлович, кажется, не очень высокого мнения о нашей экспертизе.

— Хвалить ее действительно не за что, — резко ответил Браун.

Разговоры в кабинете стихли.

— Вы имеете основания сомневаться в выводах экспертизы? — спросил Кременецкий.

— Я очень мало о ней знаю, но чрезмерная определенность в решении вопросов, по меньшей мере темных, естественно, должна вызывать сомнение… Да и все так называемое научное следствие!.. Знаете, как дети рисуют: начнет рисовать наудачу головку, вышло немного похоже на тетю Маню, он и продолжает тетю Маню.

— Насколько я могу понять, вы вообще плохо верите в судебно-медицинское исследование, — заметил сухо Яценко — тон Брауна его раздражал. — Однако на основании такой же экспертизы людей ежедневно отправляют в нашей отсталой стране на каторгу, а на западе и на эшафот.

— Я и думаю, что процент невинно осужденных среди этих людей довольно значителен, особенно среди тех, кого осуждают на основании разных последних слов науки.

— Да это ужасно! — сказала с возмущением Наталья Михайловна.

— Позвольте, значит, вообще никогда нельзя установить правду? — спросил Горенский.

— Зачем же вообще и никогда? Очень часто можно, но далеко не всегда… Мы не знаем полной правды ни об одном почти историческом событии, хотя свидетелями и участниками каждого были сотни заслуживающих доверия людей, ведь выводы разных историков часто исключают совершенно друг друга. Но вот в уголовном суде вы убеждены, что постоянно все узнаете до конца, да еще всем предписываете, как во Франции, говорить «правду, всю правду и только правду». А они, и виновные, и невиновные, обычно не могут не лгать, потому что вся их жизнь выворачивается наизнанку на потеху публике.

— Не могу с вами согласиться, — сказал Яценко. — Порядочному человеку скрывать нечего, и он на суде под присягой лгать не станет.

— Однако в самом деле было бы ужасно предположить, что на эшафот и на каторгу часто посылают ни в чем не повинных людей! — воскликнул Горенский.

— Я это отрицаю категорически, — сказал, слегка бледнея, Николай Петрович. — Судебные ошибки составляют самое редкое исключение. Их процент совершенно ничтожен.

— Для того, кто невинно осужден, есть полных сто процентов судебной ошибки, — ответил Браун. — Но я, кроме того, позволяю себе думать, что ничтожен процент не судебных ошибок, а лишь тех из них, которые рано или поздно раскрываются. У людей, сосланных в Гвиану или в Сибирь, остается не так много способов доказать свою невиновность.

— А у казненных тем паче, — подхватил Нещеретов.

— На месте служителей правосудия я скорее утешался бы другим, — продолжал с усмешкой Браун, обращаясь к Николаю Петровичу. — Конечно, очень многие порядочные люди, случалось, подходили вплотную к преступлению. Однако на скамью подсудимых в уголовном суде в громадном большинстве случаев попадают все же люди весьма невысокого морального уровня. Преступления, в котором их обвиняют, они, может быть, и не совершили, но особенно жалеть о них тоже нечего. Вот чем бы я утешался на вашем месте.

— Это довольно странная мысль, — сказал, с трудом сдерживаясь, Яценко.

— Отчего же? — вставил Фомин. — Гамлет говорит: «Если б с каждым поступать по заслугам, то кто избежал бы корки?»

— Вот это так! — засмеялся Нещеретов. — Ай да Гамлет!

Фомин тоже засмеялся и повторил по-английски старательно заученную цитату. Произнося английские слова, он как-то странно, точно с отвращением кривил лицо и губы, очевидно, для полного сходства с англичанами.

— Есть изречение еще более удивительное, — сказал, зевая, Браун. — Помнится, Гете заметил, что не знает такого преступления, которого он сам не мог бы совершить.

В гостиной зазвенел звонок.

— В зал, в зал, господа! — сказал Кременецкий. — Сейчас начнется «Белый ужин».

IV

Эстрады в большой гостиной не было; сцена отделялась от зрителей только шедшей по полу длинной белой доскою с приделанными к ней изнутри электрическими лампочками. Люстру потушили в зале минутой раньше, чем следовало. Гости уже в полутьме поспешно занимали места, расстраивая ряды взятых напрокат стульев, выделявшихся своей простотой в богатой гостиной. Слышались извинения, сдержанный смех. Потом наступила тишина. Звонок позвонил опять, короче, и занавес медленно раздвинулся, цепляясь и задерживаясь на шнурке. Одобрительный гул пронесся по залу. Сцена была ярко освещена, и все на ней — южные деревья, цветные фонарики, мебель, даже декорация с видом залива — было довольно похоже на настоящий театр. Взволнованная Тамара Матвеевна присела на крайний стул у прохода. На сцене вполоборота, почти спиной к публике, наклонившись над перилами, стояла Муся. «Марья Семен… — негромко сказал кто-то и не докончил, видимо испугавшись звука своего голоса. „Ах, как мила Муся, прелесть“, — прошептала рядом с Тамарой Матвеевной госпожа Яценко. Тамара Матвеевна благодарно улыбнулась в ответ и немного успокоилась. Муся в своем белом платье Коломбины, сшитом по рисунку модного художника, была в самом деле очень красива. Где-то в глубине заиграл рояль. „Нет, прекрасно слышно“, — подумала Тамара Матвеевна: рояль после долгих споров и опытов решено было поставить в их спальной. Тамара Матвеевна тревожно обвела глазами зал, полуосвещенный ближе к сцене, более темный позади. Все гости уже разместились. В первом ряду было много свободных стульев, точно все стеснялись занять там места. Посредине первого ряда, с улыбкой глядя на Мусю, сидел, развалившись, Нещеретов. Сердце Тамары Матвеевны радостно забилось. Немного дальше, у прохода, тоже в первом ряду, она увидела в профиль Клервилля. „Какой красавец!“ — почему-то испуганно подумала Тамара Матвеевна.