Миша Рыжов был маленького роста, но увертливый, ловкий и главное удачливый. Ему же при назначении на эту «должность» ротный поручил ходить на кухню (Лариса изо всей роты одна жила в селе на квартире все время, пока дивизия формировалась под Тулой) за обедом для Ларисы — дескать, не пристало ей через все село носить котелки. Эту последнюю обязанность Лариса сняла со своего «ординарца».

Но привилегиями Лариса пользовалась недолго — пока дивизия была на формировании. А вышла дивизия на фронт, все пошло по-старому. Даже больше.

На Брянщине получила рота приказ: перейти линию фронта, углубиться, не обнаруживая себя, до двадцати пяти километров на занятую противником территорию к хутору Московскому, в котором размещался штаб вражеской части, разгромить этот штаб и захватить документы. Капитан Кармышев выстроил роту, объяснил задачу и потом спросил:

— Кто трусит? Выйти два шага вперед.

Конечно, никто не вышел. Лариса только подала голос (она не боялась, что ее обвинят в трусости):

— Мне можно остаться? Я плохо себя чувствую.

— У тебя что, температура?

— Нет, температуры нету.

— Тогда в чем же дело? Сталинград прошла — не боялась, а тут испугалась.

Не могла же она перед всей ротой (да и ему даже одному) сказать, что бывает у женщины время, когда оно болеет без температуры… Обиделась она на ротного, но ничего не возразила, молча пошла вместе со всеми.

И случилось для нее самое худшее, что можно было предполагать — рота задачу не выполнила, была случайно обнаружена, обстреляна из минометов и вынуждена залезть в болото и отсиживаться там — Лариса просидела двое суток (вместе с другими) в вонючем болоте. И вот теперь третье десятилетие ежегодно по нескольку недель лежит в больницах — лечит последствия и этого сиденья в гнилом болоте, и мало ли каких других последствий войны. Но об этом — о том, где она оставила свое здоровье и что принесла после войны домой — потом, чуть позже. А этот раздел главы о Ларисе Синяковой-Перевозчиковой мне хочется закончить словами ее боевого друга Андрея Вороны:

«Мы уважали Ларису и любили ее не только потому, что она в случае ранения обязательно вытащит тебя из-под огня на свою землю, не только потому, что она в храбрости не уступала самым смелым нашим разведчикам, но еще и потому мы ее любили, что она была нашей сестрой, «кровной» нашей сестрой — она добровольно дала раненым разведчикам шесть с половиной литров крови!

Она была нашей совестью».

6

По ночам Лариса тихо плачет в больничную подушку. Просит у дежурной сестры снотворного. Но снотворное не помогает. Днем она ходит по палате, по коридору и мысленно ругает меня (об этом она откровенно пишет мне в письмах), ругает за то, что вынуждена ворошить старое, почти забытое. А нервы этого не выдерживают.

Она уже написала мне (если считать в порядке хронологическом) от Сталинградской битвы до Курской дуги и освобождения Белоруссии, а если считать в порядке становления души, формирования ее как разведчицы, то фактически не написала ничего.

Да разве все напишешь! Она в каждом письме так восклицает.

И в то же время ей очень не хочется, чтобы были какие-нибудь пробелы в ее повествовании. Вот, например, как объяснить: почему она перестала бояться бомбежек и всяческой стрельбы и стала ползать по нейтральной полосе со спокойно стучащим сердцем? Лариса сама себе не могла объяснить, мне — тем более.

Вот о ком она не может умолчать, так это о друзьях. Друзей у Ларисы много. На фронте друзья были не только в разведроте, но и в штабе дивизии и главным образом в полках. Вот они-то, пожалуй, и сделали ее Ларисой-разведчицей, известной всей дивизии. Без них, конечно, она была бы никто.

И, пожалуй, первой, кто стал для Ларисы до конца войны примером самоотверженного выполнения медицинского долга, была военфельдшер отдельного противотанкового дивизиона, приданного нашей дивизии, Катя Зеленцова. Она перевязывала раненых (всех полков и всех дивизий без разбора) и днем и ночью — раненые шли беспрерывно.

И когда появилась Лариса, она попросила ее:

— Поперевязывай, пожалуйста, а я полежу — сил уж больше нет. — И залезла в окопчик, прилегла.

Потом только Лариса узнала, что Катя беременна.

— А он где? — взъерошилась было Лариса. — В смысле отец ребенка…

— Здесь. Здесь он…

— Так что же он…

— Вон его могилка на бугорке… Я хожу к нему.

Лариса обняла ее, заплакала.

— Дура ты, дура, — что ты делаешь?.. Иди и скажи своему начальству обо всем. И уезжай в тыл.

— Да я уж тоже думаю. А опять-таки — кого же я тут оставлю — видишь, сколько раненых? Вот бои закончатся, тогда уж…

— Да бои до самого Берлина не закончатся…

Но до берлинских боев она не дожила. Повезла утром раненых из балки Котлубань в медсанбат — налетел «мессершмитт» и расстрелял машину из крупнокалиберного пулемета. И ее — наповал. Не ойкнула…

Подружек у Ларисы было мало и те далеко, в медсанбате. А тут, в роте, Лариса была одна. Так всю войну одна среди парней. Как сказала одна моя знакомая о ней:

— Она была незащищенная и в то же время неприступная…

Но она не была незащищенной. Ее защищали сами разведчики. И первым среди них был старшина разведроты Сербаев. Лариса сейчас затрудняется сказать, что было бы с ней, куда повернула бы ее жизнь фронтовая с самого начала, если бы не этот человек. Своими умными азиатскими глазами он замечал все. Он сразу понял, чего больше всего по своей девичьей наивности боится Лариса. И стал ее негласным и неприметным (даже для нее) стражем до тех пор, пока она не поверит в свои собственные силы. Догадалась об этом она уже гораздо позже, когда, как она пишет, «сама стала взрослым человеком».

Устроили для штабных подразделений баню. Лариса стала собираться мыться.

— Ты куда? — спросил старшина.

— Мыться.

— Ну и я с тобой.

— Мыться, что ль?

— Не-ет. Я уже помылся. В ту же сторону…

Пока Лариса мылась — а мылись тогда из касок, как из пригоршни — он сидел на пороге землянки-бани и курил.

В другой раз — вызвали Ларису в политотдел на беседу (она вступала в партию). Время было к вечеру.

— Ты куда?.. А-а. Ну и я с тобой. Мне тоже туда надо.

И опять сидел, курил, дожидаясь Ларису, пока она освободится.

Однажды Лариса по своей девичьей беззаботности положила валенки близко к топящейся печке-буржуйке и уснула (а спать она тогда могла сутки не просыпаясь! Куда сейчас эта способность делась — мается бессонницей). А когда проснулась — в землянке дышать нечем от дыма. У валенок прогорели пятки — дыры величиной с кулак. За это старшина, конечно, похвалить не мог. Как говорят, любимое дитя не только ласкают, но и наказывают. Покачал головой, сказал:

— Валенок больше не дам. Ходи босиком.

На теперешнюю бы Ларису эти «страсти» — ответила бы:

— Не дашь — не надо. Буду в землянке лежать. Напугал чем.

А тогда полдня белугой ревела. «Сжалился», принес новые. Только ласково сказал:

— Дурочка…

А когда командование представило ей за боевые заслуги отпуск домой, она кинулась ехать в чем была и в чем была.

— Погоди, нехорошо ехать домой как попало.

— А чего надо-то? Домой ведь!

— Нехорошо. Защитница Сталинграда и — как попало. Во-первых, обмундировку надо всю новую получить — чтоб видно было, что не халам-балам, а из Сталинграда. А во-вторых, гостинец надо.

— Какой еще гостинец?..

Считала: она приедет — это и будет самый большой гостинец дома. Но старшина сделал как надо — проводил ее с полным вещмешком продуктов, в новом отглаженном обмундировании. А вернулась она из дома опять со слезами — финку забрали в Москве в комендатуре, говорят, с оружием нельзя… Ничего не сказал старшина, только, сдерживая улыбку, спросил:

— Как там у вас — дрова градом не побило?..

Расплылись напухшие от слез губы. Это такая окающая присказка у них на родине: «У нас в КОстрОме на тОй стОрОне дрОва градОм пОбилО…» Засмеялась.