Глава 22

Среди западных отрогов Карпатских гор, отделяющих Чехию от Баварии и носящих в этих местах название Bohemer-Wald (Богемский Лес), еще возвышался лет сто тому назад старый, очень обширный замок, называвшийся, не знаю в силу какого предания, замком Исполинов. Хотя он издали и походил на старинную крепость, но теперь представлял собою лишь барскую усадьбу, отделанную внутри в стиле Людовика XIV, уже тогда устаревшем, но все же пышном и благородном. Феодальная архитектура тоже подверглась весьма удачным переделкам в тех частях здания, где обитали графы Рудольштадты, владельцы этого богатого поместья.

Эта семья, богемская по происхождению, онемечила свою фамилию, отрекшись от Реформации в самую трагическую минуту Тридцатилетней войны. Их доблестный и благородный предок, непоколебимый протестант, был зверски убит бандами солдат-фанатиков на горе, недалеко от замка. Его вдова, родом саксонка, спасла жизнь и состояние своих малых детей, перейдя в католичество и поручив воспитание наследников Рудольштадта иезуитам. Через два поколения, когда над безгласной и угнетенной Богемией окончательно утвердилось австрийское иго, а слава и бедствия Реформации, казалось, были забыты, графы Рудольштадты продолжали жить в своем поместье, как благочестивые христиане и верные католики, богато, но просто, как добрые аристократы и преданные слуги Марии-Терезии. В былое время они выказали немало доблести и отваги на службе у императора Карла VI. И потому всех удивляло, что последний представитель этого знатного и доблестного рода, молодой Альберт, единственный сын графа Христиана Рудольштадта, не принял участия в только что закончившейся войне за престолонаследие и достиг тридцатилетнего возраста, не познав и не ища иной чести и славы, кроме той, какою обладал по рождению и состоянию. Такое странное поведение возбудило подозрение императрицы: а не является ли он единомышленником ее врагов? Но когда граф Христиан удостоился чести принять императрицу в своем замке, он сумел дать ей по поводу поведения сына объяснения, по-видимому, вполне ее удовлетворившие. Содержание беседы Марии-Терезии с графом Рудольштадтом осталось скрытым для всех. Какая-то странная тайна окутывала очаг этой набожной и щедрой на благотворительность семьи, которую почти никто из соседей не посещал уже лет десять; никакие дела, никакие развлечения, никакие политические волнения не могли вынудить Рудольштадтов выехать из своего поместья. Они платили щедро и безропотно все военные налоги, не проявляя никакого волнения по поводу опасностей и бедствий, угрожавших стране в целом, и, казалось, жили какой-то своей жизнью, отличной от жизни прочих аристократов, что вызывало недоверие к ним, хотя их деятельность проявлялась лишь в добрых и благородных поступках. Не зная, чем объяснить эту безрадостную, обособленную жизнь графов Рудольштадтов, их обвиняли то в мизантропии, то в скупости. Но так как поведение их опровергало на каждом шагу и то и другое, то оставалось лишь упрекать их в равнодушии и нерадивости. Говорили, будто граф Христиан не пожелал подвергать опасности жизнь своего единственного сына и последнего представителя рода в этих гибельных войнах, а императрица согласилась принять взамен его военной службы денежную сумму, достаточную, чтобы снарядить целый гусарский полк. Аристократические дамы, имевшие дочерей-невест, говорили, что граф поступил очень хорошо; когда же они узнали, что граф Христиан собирается, по-видимому, женить сына на дочери своего брата, барона Фридриха, и что юная баронесса Амелия уже вышла из монастыря в Праге, где воспитывалась, и будет жить отныне в замке Исполинов, около своего двоюродного брата, — эти дамы в один голос заявили, что замок Рудольштадт — это волчья берлога, а обитатели его необщительны и дики, один хуже другого. Лишь несколько неподкупных слуг и преданных друзей знали семейную тайну и свято хранили ее.

Однажды вечером эта почтенная семья сидела за столом, обильно уставленным дичью и теми сытными блюдами, которыми в то время еще питались наши предки в славянских землях, хотя изысканность двора Людовика XV уже изменила привычки большей части европейской аристократии. Громадный камин, где пылали целые дубы, распространял тепло в огромном мрачном зале. Граф Христиан только что прочитал громким голосом молитву, которую остальные члены семьи выслушали стоя. Многочисленные слуги — все пожилые, степенные, с длинными усами, в национальных костюмах, в широких шароварах мамлюков, — неторопливо служили своим высокочтимым господам. Капеллан замка занял место по правую руку графа, а его племянница, юная баронесса Амелия, по левую — со стороны сердца, как любил говорить граф с видом отеческим и суровым. Барон Фридрих, его младший брат, которого он всегда называл своим «молодым» братом (ему было всего шестьдесят лет), сел напротив. Канонисса Венцеслава Рудольштадт, его старшая сестра, почтенная семидесятилетняя особа, необычайно худая и с огромным горбом, уселась на одном конце стола, а граф Альберт, сын графа Христиана и жених Амелии, бледный, рассеянный и угрюмый, поместился на другом, напротив своей достойной тетки.

Из всех этих молчаливых людей Альберт, конечно, меньше всех хотел и мог внести оживление в трапезу. Капеллан был так предан своим хозяевам и так почитал главу семьи, что говорил лишь тогда, когда видел по глазам графа, что тот желает этого. Граф же был человек такого спокойного, сосредоточенного склада, что почти никогда не искал у других отвлечения от собственных мыслей.

Барон Фридрих был человек менее глубокого ума, но более живой и деятельный. Такой же кроткий и доброжелательный, как и старший брат, он не обладал его способностями, и в нем было меньше внутреннего энтузиазма. Его религиозность была лишь делом привычки и приличия. Единственной его страстью была охота; он проводил на ней целые дни и возвращался вечером отнюдь не усталый — организм у него был поистине железный, — но весь красный, запыхавшийся, голодный. Он ел за десятерых, а пил за тридцать человек. За десертом он обыкновенно оживлялся, и тут начинались его бесконечные рассказы о том, как его собака Сапфир затравила зайца, как другая собака, Пантера, выследила волка, как взвился в воздух его сокол Аттила. Его выслушивали с терпеливым добродушием, после чего барон, сидя у камина в большом кресле, обитом черной кожей, незаметно засыпал и спал так до тех пор, пока дочь не будила его, говоря, что пора ложиться в постель.