– Теперь вам – не капитан Деникин. Поняли?..

– Так точно, г. фельдфебель.

Рота, рассказывали потом, скоро поправилась.

Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое – вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту… Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта – требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб – всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость.

Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства.

– Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они…

Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю – просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.

В окне и в дверном глазке появились новые лица… Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса – самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили – взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: «Нас обслуживают два пленных австрийца… Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось – товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут… Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов – ведь еще не всех извели»…

Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу – дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!..

Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит «товарищей», и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям…

Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями – сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому – громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас… Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени…

Две недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства «товарищей», окружавших площадку перед гауптвахтой, и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце… Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления.

А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, – не знаю, друг или враг, – выводит высоким тенором песню:

Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья…