— Уйди! — сказала Манька, глядя в сторону. — Отстань!

— В субботу в клуб придешь? — спросил Перфилий, быстро шагая рядом.

— Почта у меня, — по-прежнему глядя в сторону, сказала Манька.

— Ну в воскресенье! — не сдавался Перфилий. — Мне что-то сказать тебе надо… Приходи, Маня, а?

— Не знаю я, — помолчав, невнятно сказала Манька и ускорила шаг. Перфилий отстал.

«Как же! Так и приду, жди! — думала Манька, низко наклонив голову, слушая приглушенный расстоянием шум моря. — Дуру какую нашел… Чего я пойду? С конфетами… подлизывается!» Она запустила руку в сумку, нащупала конфеты, сжала, но не бросила почему-то, как сперва хотела, так и шла, сжимая конфеты в руке.

На повороте она оглянулась, будто кто-то толкнул ее в спину: Перфилий стоял на дорожке, на том месте, где отстал, и смотрел ей вслед. Увидев, что Манька обернулась, он поднял руку, и Манька сейчас же заторопилась, заспешила, еле удерживаясь, чтобы не побежать. А пройдя с полверсты, она низко пригнулась, настороженно осмотрелась, свернула в кусты, в золотисто-желтые березки, в мох и легла там, лицом на сумку. «Ах, да что ж это приключилось… Как же я теперь письма им буду носить!» — думалось ей. Лицо ее горело, голова кружилась, пахло ей Перфилием, его свежим, чистым, рыбацким запахом, видела она близко его темные, шальные, перекошенные глаза, замирала, вновь переживая весь ужас, всю радость, весь стыд сегодняшнего дня. И уже весело, мстительно, томительно-уверенно звучали в ней все те же дикие и вещие слова: «Так бы и он скрипел и болел, и в огне горел, не мог бы он ни жить и ни быть, и ни пить, и ни ись!»

НА ОСТРОВЕ

1

Рейсовый пароход, на котором приехал ревизор Забавин, низко, вибрирующе загудел и, разворачиваясь, заваливаясь на правый бок, пошел дальше к глухим северным становищам. А Забавин даже не оглянулся на него, — так надоел ему за трое суток этот грязно-белый пароход, грохот лебедок на стоянках, гул моторов, коротконогий капитан, старший помощник с наглым развратным лицом, грубые официантки и бесконечное пьянство внизу, в третьем классе, возле буфета.

Чем больше ездил Забавин по северу, тем привычней и скучнее ему становилось, и он даже перестал замечать красоту мрачных скал, красоту моря и северной природы; хоть когда-то очень все это любил. И теперь, в карбасе, раздраженный, злой, небритый, он не обращал внимания ни на странные очертания острова, похожего на сгорбившегося, уткнувшегося в воду зверя, ни на темно-зеленые камни под водой, ни на веселые разговоры вокруг, а хотел только скорее очутиться на берегу, в теплой комнате.

Когда карбас, пробравшись возле многочисленных катеров, мотодор и ботов, пристал к деревянному пирсу, Забавин первый выбрался на берег и остановился, разминаясь, с наслаждением чувствуя под ногами твердую землю.

На пирсе было тесно от громадных тюков высушенных сиреневых и бурых водорослей, от бочек с цементом, труб, рельсов, пачками ржавеющих возле стен низкого склада. Пахло очень сильно и дурманяще сладко водорослями и послабее — рыбой, канатами, нефтью, досками, сеном, морем, — вообще всем тем, чем пахнут обычно морские пристани.

Зевнув, Забавин вяло пошел по утрамбованному шлаку мимо цехов с глухо работающими машинами, мимо котельной, от которой в холодном утреннем воздухе тянуло теплом. Кругом была унылая земля, покрытая белесым ягелем, с выпирающими там и сям буграми серого камня. Лошади и коровы одиноко бродили по ягелю, были худы, и на них, заброшенных на этот дикий остров и совершенно лишних, не нужных ему, жалко было смотреть. Забавин поморщился, вздохнул, спросил у рабочих контору, ему показали, и он пошел прямо туда, уже ни на что больше не глядя, думая только о том, как бы поскорее лечь спать — последнюю ночь на пароходе он почти не спал.

Ему отвели комнату, и он хорошо выспался. А проснувшись, побрился, смочил голову одеколоном и тщательно, до блеска причесался. Потом напился из тонкого стакана горячего крепкого чаю своей заварки и с удовольствием выкурил папиросу. Наконец, достав папку с документами, затянув галстук, радуясь тому, что он и здесь хорош, опрятен и чист, что он избавился на эти дни от противного запаха соленой трески, который осточертел ему на пароходе, щеголеватый, бодрый и свежий, пахнущий одеколоном и хорошим табаком, он пошел в контору, чтобы уже по-настоящему заняться тем, из-за чего он приехал сюда.

Весь этот день и два следующих Забавин провел в педантичной работе, проверяя документы, которые в толстых папках носили ему в кабинет, занимаясь сложными вычислениями, осматривая чаны с агаровым студнем, дробилки, склады и лаборатории. И все это время он был холоден, вежлив и деловит, тогда как директор, радуясь свежему человеку, суетился, болтал, жадно расспрашивая Забавина об Архангельске. В ермолке, с выпученными глазами в вывороченных веках, с глубокими складками на сизых мясистых щеках, директор всюду сопровождал Забавина, колыхаясь, тяжело ступая своими тумбообразными ногами, мучаясь одышкой и потея. Рядом с огромным, безобразно толстым директором Забавин — худощавый, черноволосый, в модных узких брюках, — казался подростком. Директор говорил, что скоро уходит на пенсию, читал дрожащим голосом стихи Фета, грустно глядя на море, звал Забавина закусить «чем бог послал», и глаза его при этом наполнялись слезой. А Забавин чувствовал на себе откровенно жадные взгляды молодых работниц и делался все холоднее и вежливее.

2

Однажды Забавину понадобилось послать телеграмму в Архангельск, и он пошел на метеостанцию. Он отыскал ее без труда по высокой радиомачте, от которой во все стороны к земле были туго натянуты тросы. Поднявшись на крыльцо, Забавин постучал. Ему никто не ответил, тогда он отворил дверь и вошел в дом. Он попал сразу в чистую, большую, теплую и пустую комнату с крашеным полом, столом у окна и анероидом в длинном деревянном ящике. На столе лежал хронометр в бархатном футляре, бинокль и несколько раскрытых журналов. Из комнаты было еще три или четыре двери, одна из них вдруг распахнулась, и выглянул паренек-радист. Он был молод и самонадеян, с тонкой кадыкастой шеей, с большими ушами и с прической на лоб. Увидев Забавина, он сделал подозрительное лицо.

— Вы кто будете? — испуганно спросил он, стараясь говорить строже и не зная, куда девать большие свои руки. И недослушав Забавина, грубо выговорил, краснея и хмурясь, что начальника метеостанции сейчас нет, что без нее он ничего не принимает для передач и что радиосвязь с Архангельском будет только вечером.

Забавин улыбнулся, сказал, что зайдет вечером, чувствуя затылком недоверчиво-испуганный взгляд радиста, вышел на крыльцо и, радуясь хорошей погоде и свободному времени, пошел побродить по острову.

Он поднялся к белой башне маяка и, оглядевшись, заметил впервые, как красиво море, как горит оно и туманится под солнцем. Возле маяка он набрел на деревянную заколоченную часовенку, а немного пониже нее заметил старое кладбище. Он пошел туда, вздыхая, стал бродить между осевшими могильными холмиками и вросшими в землю темными плитами. На одной плите Забавин с трудом разобрал: «Под сим камнем покоится прах р. б. Смоленской губернии города Белой подпоручика и смотрителя маяка Василия Иванова Прудникова. Жизни его без перерыва было 56 лет. Преставился после путешествия на Соловец монастырь 1858 года Сентября 6-го дня. Господи, прими дух его с миром».

«Н-да… — подумал с некоторой грустью Забавны. — Сто лет прошло… Сто лет».

Он попытался еще что-нибудь прочесть, но другие плиты были еще старее, вовсе поросли мохом, и ничего нельзя было разобрать. Тогда Забавин сел на одну из плит лицом к морю и долго сидел неподвижно, поддавшись грустному очарованию осени, забытого кладбища, думая о тех, кто жил здесь, может быть, не одну сотню лет назад. Потом медленно, в глубокой, приятной задумчивости спустился вниз и пошел к себе спать.