Мы, потрясенные таким количеством вербального и визуального шока, выползли задом из кухни и какое-то время таращились в пространство, качая, словно китайские болванчики, головой.

— Вон оно как, — сокрушалась Манька.

— Не говори! — поддакивала я.

Так как кормили в лагере из рук вон плохо, оголодавшие дети выносили из столовой весь хлеб и воровато доедали его под покровом ночи. Привезенные из дома баклажанную икру и бутерброды с колбасой мы разделили поровну между девочками нашей комнаты и съели в один присест. На следующий день подъели крошки, вылизали до блеска банки и выжидательно уставились на Сюзанну. Сюзанна вздохнула и вытащила из-под матраса зеленые бананы.

— Они сейчас невкусные!

— Ничего!

— Ну смотрите.

Когда мы проглотили вяжущую, несладкую мякоть, девочка по имени Седа предложила отложить на черный день кожуру.

— Она созреет, и мы ее съедим!

Но Каринка царским жестом собрала кожуру в бумажный кулек и вынесла на помойку.

— Только этого не хватало — питаться объедками. Лучше позвоним родителям и попросим привезти нам еды.

И мы пошли в штабную — звонить домой. К сожалению, телефон безучастно молчал или выдавал непонятное шипение. Пока мы размышляли, стоит ли разбирать его на винтики, чтобы устранить источник непонятного шума, прибежал вожатый второго отряда товарищ Торгом, отобрал у нас телефон и отругал за то, что мы без спросу зашли в комнату.

— Это штабная, понимаете? — гневно жестикулировал он бровями. — Здесь на стене висит портрет Ленина, а в шкафу хранится стяг нашего лагеря!

— Мы позвонить хотели!

— Звонить можно только по пятницам. В строго отведенные под это часы, ясно?

В ответ на наш резонный вопрос: «А почему только по пятницам?» — товарищ Торгом выпроводил нас из комнаты и со словами: «Вы не на курорте, чтобы диктовать свои условия», — запер дверь. Затем он покрутил перед нашим носом ключом, убрал его в нагрудный карман рубашки, похлопал по нему ладонью и победно удалился. Мы покосились на распахнутые настежь окна штабной, презрительно фыркнули и ушли восвояси.

Восвояси упирались в деревянный забор лагеря. В надежде найти хоть какие-нибудь лазейки мы обшарили его по всей длине. Согласитесь, когда крутом непролазный лес, двухголовые змеи, опять же речка и много еще какой согревающей сердце радости, очень сложно усидеть в замкнутом пространстве, даже если это пространство — пионерский лагерь.

Забор порадовал большим количеством гнилых досок. Каринка отодрала одну такую доску, мы пролезли в отверстие и оказались в яблоневом саду. Воровато сорвали несколько кисленьких незрелых плодов и, отчаянно гримасничая, схрумкали за милую душу.

— От голода не умрем, — радовалась Манька, протирая очередное яблочко подолом своего сарафанчика.

— Главное, чтобы дед Сако нас не заметил, — приговаривала с набитым ртом Сюзанна.

Дед Сако работал сторожем нашего лагеря. Это был маленький, насквозь морщинистый, но достаточно бодрый старичок лет под сто, наверное. Ну, или сто пятьдесят. Свободное от работы время он проводил в сторожке — мирно спал на кособокой лавочке или играл в шахматы.

— Коня не заметил? Эх ты, безрогая скотина, — ругал он невидимого противника скрипучим голосом.

— Сам ты безрогая скотина, понял? А мы тебя ферзем возьмем! Ну что, выкусил? Офицера не уберег! — гудел он через минуту, мстительно дымя вонючей козьей ножкой.

Ночи дед Сако проводил в активном дозоре — опираясь на корявую палку, ходил по периметру лагеря и неустанно комментировал каждый свой шаг:

— Тут яма, а там камень. Доска на лавочке прогнила, надо что-то придумать. Скоро дожди пойдут — эвона как кости ломит. Грибоооов будет. Чтоб тебя черт боднул в бок! Опять за этот проклятый сук зацепился!

На какое-то время воцарялась тишина, только и слышно было, как журчит речка, таинственно шумит лес, да о чем-то своем нестройно поют сверчки.

— Чтоб тебе, пню старому, ослепнуть и оглохнуть раз и навсегда, — прерывал ночную благодать негодующий скрип деда Сако, — опять в какашки вляпался! Ну что за дети такие, нет чтобы, как культурные люди, в туалет ходить. По кустам серют!

Сходить в туалет, как культурные люди, не получалось. Мало того, что там стояла жуткая вонища, глаза слезились от хлорки и в щели на стене периодически заглядывали какие-нибудь противные мальчики, так еще вокруг твоей голой попы постоянно роились очень любознательные пчелы. Скажите, пожалуйста, вы в состоянии думать о чем-либо другом, кроме пчел, когда они летают вокруг вашей попы? То-то! Поэтому дети предпочитали уединяться «по-большому» в лесу. А кому не удавалось добежать до деревьев — тот окроплял маршрут деда Сако, гмгм, навозом.

В целом дед Сако был мирным и доброжелательным стариком. Неистовствовал он только в двух случаях — когда недосчитывался на низеньких яблоньках плодов («Чтоб у вас кишки завязались узлом, и содержимое желудка ударило в мозг») и когда горнист Славик приступал к своему очередному экзерсису.

— Чуть припадочным не сделал, собакин ты щенок! — негодовал дед Сако, услышав позывные Славика. — Чтоб эта дудка застряла у тебя горле, и ты всю жизнь таким голосом с тещей разговаривал!!!

О горнисте Славике можно рассказывать долго, и только глаза врастопыр, потому что горнист Славик был мальчиком, мягко говоря, со странностями. Играть он категорически не умел, — но очень любил и в течение дня разрывал нам мозг бесконечными репетициями. От самосуда его спасало только то, что он приходился начальнику лагеря Гарегину Сергеевичу племянником.

Но народ негодовал. Народу не нравилось просыпаться после бессонной ночи, проведенной в битве с мутантами-комарами, под завывания Славикова горна. Дело в том, что Славик предпочитал дудеть в рупор. В правой руке он держал горн, а в левой — громкоговоритель, и дудел туда свои адские трели. И если младшие отряды ничего, кроме как пугаться такой изуверской побудки, не умели, то старшие пубертатно-прыщавые ребята терпеть такое надругательство над собой не желали и мстили Славику самыми изощренными способами. Они запускали ему под одеяло лягушек, забивали горн речной глиной и натирали мундштук зелеными еловыми шишками (жуткая горечь) или, пробравшись в комнату ночью, намертво пришивали к матрасу одеяло по периметру спящего Славика.

Но Славик был неунывным парнишей. Он зловредно просыпался за полчаса до общей побудки, выковыривал из горна глину, распарывал одеяло, завязывал правильным узлом пионерский галстук и в семь ноль-ноль поднимал на уши лагерь брачными гимнами тираннозавров или какими другими этническими напевами доисторических диплодоков. Младшие отряды пугались и нервно писались в ватные клокастые матрасы, старшие, натягивая носки, мстительно придумывали новые многоходовые комбинации для выведения из строя Славика и его адского инструмента.

Из уважения к ребятам постарше Каринка какое-то время терпела Славикову вакханалию, предпочитая уступить аксакалам возможность расправиться с безумным горнистом. Но на седьмой день у сестры сдали нервы, и она сняла Славика метким выстрелом из рогатки, оборвав его опус на самом душещипательном месте. Контуженный Славик выронил горн, а потом три дня ходил с залепленной пластырем здоровенной шишкой на макушке и дудел значительно тише обычного.

За Славикову шишку поплатились старшие отряды. По горячим следам лагерь построили на плацу, и Гарегин Сергеевич, гневно чеканя шаг и сверкая по-военному очами, прочитал короткую лекцию о возмутительном факте членовредительства в рядах советских пионеров.

— Пусть тот, кто это сделал, выйдет на шаг вперед. Это будет поступок настоящего мужчины, — сверлил переносицы мальчиков немигающим взглядом команданте Гарегин Сергеевич. Старому вояке и в голову не могло прийти, что его племянника покалечила девятилетняя девочка!

— Или накажут всех! — взывал к совести проказника начальник лагеря.

Юноши сопели, разводили руками и пожимали плечами. Так как добиться признания не удалось, старшие два отряда приговорили к недельному дежурству в столовой.