— Ты права, ты права, Ли, — вздохнула Эллен. — А может, это и есть галлюцинация?

Она помолчала, потом встала, прошлась по комнате и. остановилась у моего письменного стола.

— Ой, что это? — Она взяла в руки пачку фотографий, которые я приготовила, чтобы развесить у себя в комнате. — Почему же ты их не показывала? Какая прелесть! Это ты? Сколько же тебе здесь лет? Пять… а это… мама? Какая милая!.. Ли, ей, наверно, тут меньше, чем тебе сейчас, а? И тем более мне…

Эллен оживилась, она с интересом рассматривала снимок за снимком, подробно расспрашивала о каждом. Несколько раз она возвращалась к фотографии, где отец, молодой, красивый, в лыжном костюме, без шапки, запрокинув от смеха голову, держал меня на плече, а я некрасиво разинула рот в реве.

Эллен долго рассматривала эту фотографию.

— А мистер Бронкс, оказывается, умеет смеяться, — сказала она печально. — Впрочем, это помню и я. Ты знаешь, Ли, а ведь студентки его обожали. — И, помолчав, добавила: — Твой отец — великий человек. Не спорь, не спорь, уж я — то знаю, можешь мне поверить! Я это знала еще в институте, когда слушала его лекции, и потом, когда работала у него на кафедре и в клинике. Я не встречала человека, за которым могла бы вот так, бросив все, уехать на край света… — Она спохватилась, тряхнула своими чудесными волосами и поправилась: — Я говорю, конечно, о его идеях. Они всегда дерзкие, почти безумные. Но это то безумие, которое ломает устаревшие традиции; взгляды, которые помогают науке не плестись шажком, а перескакивать через ступеньки. Учиться у него, работать с ним — это большое счастье. Во всяком случае, я всегда так думала… Совсем недавно так думала… — Эллен заговорила быстрее, не в силах, видно, справиться с тем, что бушевало, рвалось из сердца: — Раньше, но не теперь! Я перестаю понимать его. Я не согласна с ним! И это ужасно. Я не нахожу себе места — это так тяжело. Понимаешь, Ли, я привыкла слепо верить ему, для меня каждое его слово — закон. И вот я ему больше не верю! Я это долго скрывала, но последнее время у нас возникают один конфликт за другим.

Эллен разрыдалась. Мне было жаль ее, я видела: она больна, она мечется, в ее жизни назрел какой-то разлад, кризис. Но чем я могла помочь ей?

— Эллен, родная, ну, хочешь, уедем куда-нибудь? В Майами! Или в Ниццу? Отдохнем, встряхнемся…

Я говорила, но не верила себе. Куда же я поеду отсюда? Тут многое уже незаметно для меня вошло в мое сердце… А Эллен ухватилась за мою мысль:

— И я думала об этом! Представляешь, будем просто жить для себя, и все! Никаких тебе Кранцев, Менде… Никаких опытов… Возьму и выйду замуж, как все! А что, Ли, как ты думаешь, польстится на меня какой-нибудь дурак? Но, чур-чур, никаких ученых — только артист или там какой-нибудь альпинист… Все к черту!

А потом я не видела Эллен неделю. Я устроила отцу сцену и потребовала, чтобы он разрешил мне зайти в ее лабораторию.

— Иначе я уеду, завтра же, — сказала я.

— Но она больна, — убеждал он меня. — И может быть, это инфекционное заболевание.

Я настаивала. Отец злился. Я ушла, хлопнув дверью. Утром следующего дня отец отвел меня к Эллен.

Когда я вошла в комнату рядом с лабораторией, куда поместили Эллен, я едва узнала ее. Она схватила мою руку, заставила склониться близко-близко к себе, и я услышала:

— Ли, я снова видела тот же сон!

А на следующий день отец вызвал меня среди дня и сообщил, что Эллен скончалась.

— От острого энцефалита, — сказал отец. — Возможно, — добавил он, — она была неосторожна.

Я онемела от горя. На меня обрушилась лавина подозрений, ужаса перед чем-то необъяснимо страшным. Энцефалит? Эллен умерла от энцефалита? Я вновь и вновь перебирала в памяти события последних дней, которые — я теперь не могла себе этого простить! — прошли мимо меня. Это было горячее время, рабочий день и почти все вечера я проводила в лаборатории с Ниночкой.

И вот теперь Эллен умерла… Энцефалит? Я не верила этому.

В последнее время действительно от этой болезни одна за другой умерли несколько женщин, главным образом лаборанток Эллен. До сих пор думали, что эту болезнь, как и ряд других, передает какое-то насекомое. Хотя выход в лес за территорию городка запрещен, это не дает полной гарантии. Удивительным было то, что все погибшие — женщины, причем среди них только Эллен была белой.

Меня поразило, что смертные случаи не взволновали сотрудников института и клиники. Возможно, это было следствием режима изоляции и предельной замкнутости, в которой пребывали жители нашего поселка.

Но еще больше меня озадачила реакция отца. Он по-прежнему сохранял невозмутимость и практицизм.

— Видишь ли, — говорил он мне по дороге с кладбища, — мы живем здесь в двух сферах. На работе и в семейном кругу. Я беру сюда только семейных. Одинокий человек не может здесь работать. Я не могу создать для него необходимых развлечений. У одинокого здесь два пути. Если он настоящий ученый, то работает, не выключаясь, и быстро выходит из строя. Посредственность просто спивается. Мне это не подходит. Я предпочитаю семейных. Так обеспечивается автоматическая регулировка.

Автоматическая регулировка, как я заметила, была любимым коньком отца. Я невольно усмехнулась, но отец говорил, не замечая ничего:

— Я бы не взял Фреда, хотя его идеи очень интересны, но Эллен была звездой в нейропатологии, и она была мне нужна. Теперь Фред одинок. А его работа достигла такой фазы, что я не могу его отпустить. Прошу тебя, — закончил отец, — включись в его работу и уделяй ему часть свободного времени.

“ЕЕ ЗОВУТ ЛИЛИ”

Так я стала работать с Фредом. За это время он успел продвинуться далеко вперед и подтвердил гипотезу о сверхпроводящих микроструктурах мозга опытами с морскими свинками. Импульсы магнитного поля, в миллионы раз превосходящего поле Земли, полностью стирали у них все следы дрессировки, не влияя на общее состояние и поведение животных.

Теперь начались опыты в большой магнитной камере, где действовали еще более сильные магнитные поля.

Фред работал как одержимый. Признаться, я была поражена тем, как мало он нуждался в утешении. Он почти не вспоминал о покойной сестре. Казалось, он жил как бабочка-однодневка, радующаяся лучам солнца. Плохое настроение бывало у Фреда только по утрам. Стоило ему начать работать, как все исчезало.

Незаметно промелькнули немногие самые счастливые дни моей жизни. Я тоже стала бабочкой-однодневкой, и все это время кажется мне теперь сияющим безоблачным утром.

Вечер наступил внезапно. Это случилось, когда я обнаружила в лабораторном журнале Фреда… Впрочем, нет, не тогда. Еще раньше. Меня тревожила странная забывчивость Фреда. Я решила, что она — следствие переутомления, и сказала отцу, что плохо справляюсь с его заданием.

Отец отнесся к моему сообщению с большим вниманием, расспрашивал о деталях, просил уговорить Фреда зайти к врачу.

Через некоторое время отец спросил меня о Фреде. Я сказала, что улучшения нет, что врач не нашел никакого заболевания и даже не видит симптома переутомления.

— Знаю, знаю, — сказал отец и начал подробно расспрашивать о моих наблюдениях, вновь и вновь возвращаясь к деталям.

Он заметно волновался. Через некоторое время со словами: “Наконец-то! Да, я был прав!” — он вынул из сейфа тетрадь и начал что-то лихорадочно в нее записывать.

На мои настойчивые вопросы о том, что он знает, отец не отвечал. Он спокойно писал, будто меня и не было в комнате, будто не понимая, что для меня все, что касается Фреда, уже давно стало вопросом жизни п смерти.

Я еле сдержалась, чтобы не показать ему то, что лежало у меня во внутреннем кармане халата, эти несколько страничек, которые я нашла в лабораторном журнале Фреда. Несколько страничек, на многое открывшие мне глаза, но, увы, ничего не объяснившие. Вот они, эти листочки:

“17 января.

Я стал очень рассеян. По-видимому, сказывается переутомление. В конце опыта я часто не могу попять, зачем он был поставлен, что я хотел выяснить, о чем должен был узнать. Вероятно, я не сразу почувствовал неладное. Но это повторялось все чаще и наконец превратилось в систему. По совету мисс Бронкс я начал вести лабораторный журнал. Каждое утро составлял план работы на день, рисовал схему опытов, фиксировал все исходные данные. И все пошло на лад. Ничто не мешало работе, и она шла семимильными шагами.