Несмотря на то что среди дымного, адского ужаса морских сражений акулы, точно голодные псы у стола, где идёт разделка сырого мяса, всегда с жадностью поглядывают на палубы, готовые тут же пожрать каждого убитого, которого им бросят; и пока отважные мясники за палубными столами по-каннибальски режут живое мясо друг друга своими позолоченными и разукрашенными ножами, драчливые акулы своими алмазно-эфесными пастями тоже режут под столом мясо, только мёртвое; так что даже если поменять их местами, всё равно получится, в общем-то, одно и то же — куда какое зверское дело, — и у тех, и у других; и несмотря на то, что акулы неизменно оказываются в свите всякого невольничьего корабля, пересекающего Атлантику, услужливо плывя поблизости, на случай если понадобится срочно доставить куда-нибудь пакет или добропорядочно похоронить умершего раба; и несмотря на то, что можно привести ещё несколько подобных же примеров, когда в соответствующей обстановке и в соответствующем месте акулы собираются большими обществами на шумные пиршества, — всё-таки никогда, ни в какой обстановке и ни в каком месте не увидите вы их в столь огромных количествах и в столь весёлом и радостном расположении духа, как у тела убитого кашалота, пришвартованного в море на ночь к борту корабля. Если вам ещё не случалось видеть это зрелище, тогда повремените высказываться по поводу уместности поклонения дьяволу и необходимости умиротворения его.

Но Стабб ещё покуда не более прислушивался к чавканью, доносившемуся с банкета, который шёл так близко он него, чем акулы прислушивались к причмокиванию его эпикурейских губ.

— Кок, эй, кок! где этот старик Овчина? — крикнул он вдруг, ещё шире расставляя ноги, словно хотел придать своему ужину ещё более надёжное основание, и одновременно, словно острогу, вонзив в мясо вилку. — Эй, ты, кок! плыви-ка, сюда, кок!

Старый негр, в не слишком-то радостном настроении, потому что его недавно подняли из тёплой койки в такой неподобающий час, вышел из камбуза, тяжело передвигая ноги, ибо у него, как и у многих старых негров, было что-то неладно с коленными чашечками, которые он содержал не в таком блестящем виде, как всю другую посуду, — старик Овчина, как назвали его на судне, шёл, прихрамывая и волоча ноги и опираясь на печные щипцы, грубо сделанные из двух выпрямленных бочарных ободьев; он притащился и по команде стал по другую сторону шпиля, служившего столом Стаббу; при этом он сложил перед собой руки и, опершись на свою раздвоенную трость, ещё ниже изогнул сутулую спину, одновременно склонив голову чуть набок, чтобы выставить вперёд ухо, которым он слышал лучше.

— Кок, — заговорил Стабб, быстро отправляя себе в рот чуть красноватый кусок мяса, — тебе не кажется, что этот бифштекс пережарен? Ты зря так разбил его, кок; он слишком мягкий. Разве я не говорю тебе всегда, что вкусный китовый бифштекс должен быть жёстким? Вон погляди на акул, видишь, им больше нравится, когда он жёсткий и сырой. Ну и свалку же они там устроили! Иди, кок, поговори с ними; скажи, что им никто не мешает угощаться прилично и в меру, но только пусть не шумят. Я, чёрт возьми, собственного голоса не слышу. Отправляйся, кок, и передай им это от меня. Вот тебе фонарь, держи, — и он схватил один из фонарей со своего стола, — а теперь иди и прочти им проповедь.

С мрачным видом подхватив протянутый фонарь, старик Овчина, хромая, подошёл к борту; здесь, опустив в одной руке фонарь как можно ниже к воде, так, чтобы лучше видеть свою паству, он другой рукой торжественно взмахнул щипцами и, перегнувшись далеко за борт, шамкая, обратился к акулам с проповедью, которую Стабб, неслышно подкравшись сзади, преспокойно подслушивал.

— Шлушайте, братья, мне тут прикажано передать вам, чтоб вы кончали этот чёртов шум. Шлышите? Кончайте, к чёрту, чмокать губами! Машша Штабб шкажал, можете к чертям набивать себе брюхо хоть до шамых иллюминаторов, да только, ей-богу, нельжя же уштраивать такую чёртову швалку.

— Кок, — вмешался Стабб, сопровождая свои слова внезапным толчком старику в плечо. — Кок! послушай, чёрт подери, разве можно столько чертыхаться, когда проповедуешь? Так не обращают грешников, кок!

— Кого, кого! Этим, как его, грешникам проповедуйте лучше шами, — и он с мрачным видом отвернулся от борта.

— Да нет, кок, давай, давай дальше.

— Ну, вот. Вожлюбленные братья…

— Здорово! — похвалил его Стабб. — Лаской надо, уговором. Может, тогда подействует.

Овчина продолжал:

— Хотя вы вше акулы и по натуре очень прожорливы, я вам вше-таки, братья, шкажу так, обжорство — это… а ну, перештаньте, чёрт подери, бить хвоштами! Ражве вы тут шможете ушлышать хоть шлово, ей-богу, ешли будете так бить хвоштами и подымать грыжню?

— Кок, — крикнул Стабб, хватая его за шиворот, — не смей божиться! Разговаривай с ними по-благородному.

Проповедь продолжалась:

— Жа обжорство, братья, я ваш шлишком не виню: это у ваш от природы, и тут уже ничего не шделаешь; но вы должны подчинять шебе швою природу, вот в чём шоль. Яшное дело, вы — акулы, но победите акул в шебе, да вы тогда шражу штанете ангелами, ибо вшякий ангел — это вшего лишь побеждённая как шледует акула. Вы только попробуйте, шобратья, один раж вешти шебя прилично жа едой. Не рвите шало ижо рта у ближнего, шлышите? Ражве одна акула имеет меньше прав на этого кита, чем другая? Никто иж ваш, чёрт подери, не имеет прав на этого кита; этот кит принадлежит ещё кое-кому. Я жнаю, у иных иж ваш очень большой рот, не в пример побольше, чем у оштальных; но ведь иной раж большому рту да малое брюхо; так что большой паштью нужно не жаглатывать шало, а только отгрыжать кушки для акульих мальков, которым ни жа что шамим не протолкатьшя к угощению.

— Браво, Овчина, молодец, старик! — воскликнул Стабб. — Это, я понимаю, по-христиански; давай говори дальше.

— Нет шмышла говорить дальше, машша Штабб, проклятые жлодеи вше равно будут барахтаться в этой швалке и колошматить хвоштами; они ни шлова не шлышат; нет шмышла проповедовать таким чревоугодникам, покуда они не набьют шебе брюхо, а брюхо у них беждонное; а когда они вше-таки набьют брюхо, они ничего шлушать не штанут, они тогда шражу уйдут под воду и жашнут как убитые где-нибудь на кораллах и уж больше ничего не будут шлышать на веки вечные.

— Ей-богу, я разделяю твоё мнение, Овчина, благослови их скорей, и я вернусь к своему ужину.

Тогда Овчина простёр обе руки над толпой рыб и громким, пронзительным голосом вскричал:

— Проклятые братья! Можете поднимать, к чертям, какой угодно шум; можете набивать шебе брюхо, покуда не лопнете, — а тогда чтоб вам шдохнуть!

— А теперь, кок, — проговорил Стабб, вновь принимаясь за свой ужин на шпиле, — стань там, где стоял раньше, напротив меня, и слушай меня внимательно.

— Шлушаюшь, — сказал Овчина, снова в той же излюбленной позе, ссутулившись над своими щипцами.

— Вот что, — Стабб опять набил себе рот. — Вернёмся к вопросу о бифштексе. Прежде всего, сколько тебе лет, кок?

— А какое кашательштво это имеет к бифштекшу? — недовольно осведомился старый негр.

— Молчать! Сколько тебе лет, кок?

— Говорят, под девяношто, — мрачно ответил кок.

— Что? Ты прожил на этом свете без малого сто лет и не научился стряпать китовый бифштекс? — с этими словами Стабб проглотил ещё один большой кусок, послуживший словно продолжением его вопроса. — Где ты родился?

— На пароме, во время переправы через Роанок[233].

— Вот тебе и на! На пароме! Странно. Но я спрашивал тебя, в какой земле ты родился, кок?

— Я ведь шкажал, в жемле Роанок, — раздражённо ответил тот.

— Нет, ты этого не говорил, кок; но я сейчас объясню тебе, к чему я об этом спрашивал. Тебе нужно вернуться на родину и родиться заново, раз ты не умеешь приготовить китовый бифштекс.

— Ражражи меня гром, ешли я ещё когда-нибудь буду вам штряпать, — сердито буркнул старый негр, поворачиваясь прочь от шпиля.

вернуться

233

Роанок — река в штате Виргиния.