А я поплыл дальше, теперь уже всем телом лежа на матрасе и отдаваясь качке. «Кто бы ты ни был, сучий Аксен, плавательное средство мы у тебя конфискуем!» – талдычил мне в уши бухой полковник Волков. «Мудило гороховое, обыкновенный матрас ты называешь плавсредством», – возражал я. «Плавсредство, пригодное для любой цели, блядский советский писатель, предатель мирового коммунистического движения! Мы мониторим весь берег на глубину сто миль. У нас тут ни рыба не проплывет, ни птица не пролетит без разрешения по месту жительства! А тебя, распиздяй Аксенов, мы всем отрядом расстреляем, если не прочтешь нам лекцию "Положительный герой социалистического реализма"».

Я был уже мокр, как все море, то есть совсем не мокр. Если мой матрас проткнет рыба-меч или пропилит рыба-пила, я тогда совсем стану морем. Все живое и все неживое взаимосвязано в ной нашей, разгреби ее на хер, периферийной реальности. Не все еще связи открыты инженерами человеческих душ, допускал дядюшка Сталин. Впрочем, нечего лезть с человеческими душами в мир угрей. Займитесь вашими собственными делами, пока не сдохли. Побег, утверждает Николас Бердяев, это экзистенциальный прорыв. Теперь передо мной симфоническим раскатом полностью открывается связь между надувным матрасом и книгой данного автора. Матрас, норовя перевернуться, влечет меня все дальше в самопознание. Оно залепляет мне брызгами морду, накрывает с головушкой и выбрасывает на свой гребешок, чтобы потом опять и опять… Поток первого гласного звука «АААА» все еще летит надо мной, но замирает, замирает.

IV. ДОЛИНА

Старшой Иерусалимского караула
Не любил в Гефсиманах ночных облав.
Как всегда, ни зги не видать, думал он уныло,
Спускаясь с холма средь камней и дубрав.
Там, где сейчас проносится окружная дорога,
В те времена неумолчно и ровно шумел Кедрон.
В этой темени не успеешь и позвать на подмогу,
Бритый по-римски злился центурион.
Там, где стоянка нынче запрещена,
С камня на камень перепрыгивали факелы.
Дождется ли меня к утру жена?
Не сбежит ли тот с тридцатью серебряными сиклями?
В городе, ей-ей, не будет порядка,
Пока в Гефсиманах кучкуются хиппи и прочий сброд,
Пока они там ночуют в садах и в грядках,
Пока в шалашах и пещерах этот немытый народ
Внимает истинам, что вещает всяческий сумасброд.
Как мы его сможем идентифицировать?
Нет ни снимка, ни отпечатка, только словесный портрет.
Как у каждого из нас, всего лишь два глаза, не четыре.
Богочеловек без особых примет.
Факелы обтекают надгробные глыбы,
Собираются в кострище у входа в грот.
Когда опознаете, целуйте в губы!
Поняли задание, Искариот?

Мне всегда раньше представлялось, что Гефсиманский сад стоит на вершине, склон крутого холма обращен в пространство, подобно астероиду, звезды не только сверху, но как бы и сбоку; чтобы удержаться на камне, надо обладать особым притяжением или не обладать никаким.

Оказалось, что сад лежит в низине, у подножия Масличной горы. Через ограду видны оливковые деревья, невероятные по старости, по толщине и искореженности, будто сами перенесли крестную муку, но шелестящие обычной оливовой листвой. У ворот никого не было, только на раскладном стульчике сидел средних лет араб в «окопном плаще» с погончиками и с клетчатой куфией вокруг головы; ни дать ни взять товарищ Арафат! Он добродушно мне кивнул и сказал: «Перерыв. Приходите через час, сэр».

Я пошел вверх на Елеон по крутой и узкой асфальтовой дороге, мимо высоких стен миссии Русской Православной Екклезиастической церкви и женского монастыря Святой Марии Магдалины; поднимались кресты и кипарисы, с каждой новой площадки открывался расширяющийся вид на Иерусалим. От крепостных стен в долину пересохшего ныне Кедрона спускались террасы древнейших еврейских могил. В ту самую долину Иосафатскую, куда из замурованных ныне Золотых ворот спустится Мессия и где восстанут мертвые.

Дорога выходит к гостинице «Семь арок». Там кто-то режется в теннис. Заботливые бабки разносят комплекты белья. Выгружаются ящики с пивом. Большая смотровая площадка. Внизу, словно луковица среди горохового супа, над всем Старым городом доминирует позолоченный купол Мечети Камня. Вокруг стен кружится «траффик»: машины с израильскими и арабскими номерами, туристские автобусы, джипы с новым поколением солдат. В автомат-дальнозор видна парящая абстракция, как бы птица с переломанными крыльями, памятник погибшему парашютному десанту 1967 года. Доносится какой-то рок-н-ролл, крики арабских мальчишек, продающих сувениры. Момент пытается перекрыть внемоментное, но в следующий момент этот момент захлестывает странное ликующее чувство. Вся огромная долина то ли звучит, как симфония, то ли соединяется в непроизносимой фразе, как некая антитеза гробу. Еще один момент, и все пролетает мимо.

Пока арестованного вели к синедриону,
Старшой несколько раз оглядывался из-за плеча.
Влекомый и побиваемый издавал сильные стоны.
Быть ему завтра добычей палача!
Если ты Бог, то зачем так по-человечески?
Почему ты не вспыхнешь сразу полусотней глаз?
Почему не взъяришься вроде чудищ греческих,
Медью крыльев не прогремишь, не напугаешь нас?
Руку протяни, извлеки из Времени
Какой-нибудь леденящий минус, испепеляющий плюс,
Чудо какого-нибудь лития или кремния,
Я первый тогда на колени свалюсь!
Ей-ей, ты стонешь слишком по-человечески,
Ничем не защищаешься от наглых ребят.
Ну позволь нам предстать не столь палачески,
Дай поверить в тебя!
Ветер с дымом летит над отечеством,
Только он лишь ласкает Его, волосы теребя.

5. Глоб-Футурум

Столкновение со старым другом. Он въезжает мне «дипломатом» в бок, я едва ли не сбиваю с него очки. От неожиданности сбываю, что я не дома, а на родине, и бормочу нелепое: «Бег ер пардон!» Тут происходит радостное, взахлеб, узнавание. Ты? Ты? Я! Ну, я, конечно! Отвыкший за столько лет от московских лобызаний, в очередной раз балдею, видя летящие ко мне губы. Лобызаемся, да не просто в щеку, а как-то почти по-брежневски, едва ли не взасос. Что угодно можно подцепить при таких лобызаниях, от флюса до спида.

«Ну, что у тебя?!» – скорее восклицательно, чем вопросительно, произносит друг после поцелуя.

С ответом можно не торопиться. Смотрю, пытаюсь понять, кто такой. Беспорядочное полысение, пегие от массированного поседения усы и баки выдают в нем принадлежность к нашему поколению: шестидесятник. Широченный, однако, пиджак с подкатанными рукавами и плиссированная мотня штанов роднят его с новой коммерческой молодежью. Шея друга тоже производит двойственное впечатление: прорезанная продольными и поперечными морщинами, снабженная уже наметившимся старческим мешочком, она в то же время украшена золотыми болтающимися медальонами. Ясно, что, несмотря на множество прожитых лет, вечно юная погоня за счастьем продолжается. Может быть, я узнал бы его по глазам, однако они прикрыты дымчатым пластиком в великолепной раме, штучка долларов на триста, не менее.