– Не выйдет, – ехидно захихикал Мори. – Стоит им покинуть свои места, как они поймут, что все их воспоминания как ветром сдуло. И разбегутся. И эта их тварь в озере больше не получит себе пищи.
– Они словно мух ловят на мед, – тихо сказал Таниэль. Руки у него горели, к ним возвращалась чувствительность, а к его разуму приливал здравый смысл. – Забвение. Для… людей вроде тебя. Почему ты не мог вспомнить это раньше? Когда еще мог…
– Не знаю. И мне очень, очень жаль. – Мори перевел взгляд на Шесть. – Спасибо тебе, – сказал он. – Ты была великолепна.
Болтая ногами, закинутыми за ручку кресла, Шесть стукала пяткой по пятке и радостно поводила плечами. Мори отдал ей свои часы. Она сжала их в руке и засияла от счастья.
Дом встретил их таким же, каким они его оставили. Гирлянды остролиста по-прежнему украшали лестницу, как и электрические лампочки в них, разве что на входной двери белела пришпиленная булавкой бумажка с гневным посланием от соседки, миссис Хаверли, сообщавшей, что любимый осьминог Мори[18] снова влез к ней через кошачью дверцу и умыкнул все ее чайные ложки. Таниэль, весь во власти чувства, что больше никогда не покинет родные стены, просидел дома до самого Нового года, а потом с большой неохотой вернулся на службу. После обшитых старинным деревом приветливых, располагающих к уюту стен на Филигранной улице Уайтхолл показался ему особенно мрачным и холодным.
– Как Рождество? – улыбнулся начальник, когда Таниэль пришел.
Он помедлил с ответом. Поначалу он собирался сказать, что праздники выдались насыщенными, но теперь не мог вспомнить, почему хотел сказать именно так. Все обстояло наоборот. Если честно, Таниэль не мог наскрести в памяти ни одного конкретного воспоминания о прошедшем Рождестве. Все дни по возвращении слились у него в единое ощущение тепла от зажженного камина и ароматного глинтвейна. У Таниэля сохранились разве что странные отголоски воспоминаний о каком-то поезде и долгом путешествии куда-то, но, должно быть, они относились к какому-нибудь другому Рождеству.
– Замечательно, – ответил он наконец. – Мы предавались сплошному безделью.
Джесс Кидд. Лили Уилт
Юный Уолтер Пембл, непревзойденный мастер посмертной фотографии в штате у «Стердж и сыновья» (фотографическая студия, первоклассные портреты в любой обстановке, почтовые карточки, кабинетные фото, натуральные или подкрашенные по высокохудожественным канонам; все фото долговечные, с гарантией пройти проверку временем, групповые постановочные фото, инвалиды, недавно усопшие, дети, фото в домашней обстановке, конные портреты и т. п., тонкие знатоки всех известных и неизвестных новшеств в моде и методе светописи), к назначенному часу является в особняк на Ганновер-сквер.
Его приводят пред очи хозяина дома.
Мистер Уилт насупившись взирает на него из-за письменного стола. Пембл кланяется, изображает на лице угодливую улыбку. Мистер Уилт впивается в него ледяным взглядом.
– Никаких глупостей, – говорит мистер Уилт. – Не трогать, не пялиться, не тереться у гроба. Миссис Уилт угодно думать, что наша дорогая усопшая дочь достойна благоговейного поклонения, но я-то знаю, как моя дорогая Лили действовала на окружающих. А больше всего – на прощелыг вроде вас.
Пембл глубоко шокирован подобным приемом. Его лицо вспыхивает жарким румянцем до корней ухоженной бородки.
Мистер Уилт доволен произведенным эффектом.
– Да, и сделайте несколько фото толпы скорбящих, так сказать, для потомков.
– Толпы скорбящих, сэр?
– Мы откроем двери для желающих проститься в девять. Шевелитесь, шевелитесь.
Перед дверями в гостиную Пембл видит мольберт, на нем в золоченой рамке страница из вчерашней вечерней газеты с некрологом Лили Уилт. Некролог написан маститым писателем и частым гостем на обедах у мистера и миссис Румольд Уилт. Маститый писатель с большим чувством живописал приливы восхищения, кои испытывал, взирая на покойную. При жизни мисс Лили Уилт была прехорошенькой. В смерти она чудо как прекрасна. Лик ее пленяет красотой печальной и возвышенной. И загадочным выражением. Естественные процессы пощадили изысканную прелесть ее бренной оболочки.
Маститый писатель призывает узреть в покойной мисс Уилт источник вдохновения для живых: совершенство возможно даже в смерти! Помещенные тут же поэтические строки уподобляют Лили поникшему головкой подснежнику, приютившейся в гнездышке голубке, мечтательному агнцу.
Положительно, подобное зрелище заслуживает, чтобы на него посмотреть.
При виде покойной глаза Пембла увлажняются слезами. А ведь до сего момента Пембл не плакал ни разу в жизни, даже младенцем, даже когда только явился на свет.
Но не печаль исторгает из его груди слезы, не страх и даже не скорбь. Пембл, хоть и молод, достаточно повидал на своем веку покойников. Совсем крошек в украшенных кружевами гробиках. Благородных старцев, упокоившихся с миром. Уважаемых столпов местного общества. Подкрашенные и бережно уложенные покойники напоминают парадные серебряные ложки, хранимые в семейном буфете для воскресных трапез.
Так что нет, Пембл проливает слезы в умильном изумлении.
Его зрение туманится, отчего картинка перед глазами плывет и даже одевается сиянием. Пембл подкручивает колесики в одном из хитроумных механизмов фотокамеры и снова изучает объект съемки. До него не сразу доходит, что вовсе не в фотокамере что-то разладилось, дело в нем самом.
И теперь он рассматривает свой объект не через объектив, а собственным невооруженным глазом.
Ореол золотистых вьющихся локонов, узкое, утопающее в белом одеянии тело. Руки молитвенно сложены на груди, точно у мученицы. А лицо – навечно упокоенная святая! Нет, пожалуй, не совсем святая. Ибо в линии ее рта проступает тень всезнающей улыбки, а пухлые, капризно надутые губы источают чувственность (святые мученики обычно тонкогубы, уголки их ртов имеют склонность скорбно загибаться книзу).
Горничная Нэн Хоули смотрит в окно. Она дожидается, пока фотограф закончит свою работу, чтобы снова распустить бархатные портьеры (густо-малиновые, с кистями, тяжеленные – весят раз в восемь больше нее самой) и превратить белый день в гостиной в ночь. Потом она должна снова раскатать на полу ковер, занять положенное ей место и клевать головой в поклонах перед толпой безмозглых остолопов, которые припрутся в рассуждении поглазеть на покойницу в ящике. Ей велено тотчас же звать лакея, если кто-то из них впадет в исступление чувств. После она должна разжечь во всех каминах огонь, собрать на стол обед для прислуги, послушать, как певцы исполняют рождественские гимны, глотнуть чего-нибудь и съесть кусочек инжирного пудинга, как-никак Рождество на носу, и все такое.
Пембл выуживает из кармана носовой платок, промокает потное лицо. Он исходит потом, хотя в гостиной холодно. Прямо Арктика. Хотя через оконные стекла незанавешенных окон проникает медовое тепло от косых лучей зимнего солнца и жарко горит сотня белых конических свечей.
Воздух в гостиной пропитан густым, тяжелым благоуханием лилий, которых тут легионы. Каждое утро их доставляют бережно спеленутыми охапками к задней двери особняка изо всех оранжерей страны. Лилии в разгар зимы, подумать только! Когда земля скована морозами, а окна в узорах инея! Цветочные тезки усопшей источают такой же явственно колдовской дурман, что и сама усопшая Лили, единственная дочь мистера Румольда и миссис Гвиневры Уилт, обитателей завидно роскошного особняка на Ганновер-сквер в Лондоне. Дом погружен в скорбь. Все зеркала завешаны траурными покрывалами, маятники во всех часах остановлены. Портьеры на окнах плотно задвинуты, дверной молоточек подвязан полоской траурного крепа. Домашние изъясняются шепотом, прислуга – возводя очи горе.