— Здешняя, донская, — пояснил Дундич. — Может, знаете, на хуторе Колдаирове живет?

— На хуторе бывал. Марусек там много. Чья?

— Дочка Алексея Самарина…

— Самарина знаю. За кадетов. Хорошего родственничка выбрал, ничего не скажешь.

— Ты, Петр Яковлевич, не все знаешь о Самариных. Марийка мне говорила, что ее брат с Буденным.

— Словам не верь. Торопиться с женитьбой не к чему. Невесту я тебе найду и видную, и умную. Самарину не бери. А если на хутор снова попадем, скажешь, что передумал…

— Не скажу. Я люблю Марийку, — вырвалось у Дундича. — И данному слову не изменю.

— В таком случае, — Стрепухов поправил ремень на гимнастерке, — меня в сваты не зови.

В соседней комнате зазвонил телефон. Стрепухова вызвали на провод. Он взял трубку и громко произнес: «Слушаю».

Но Стрепухова никто не слушал. Из телефонной трубки доносился сильный треск. Так продолжалось несколько минут. Стрепухов терпеливо ждал. Потом он услышал голос дежурного по штабу. Он спросил, на месте ли Дундич. Стрепухов ответил, что на месте, и пошел за ним. В горнице его не оказалось, и командир полка приказал ординарцу разыскать Дундича.

— За ним пошли, — ответил Стрепухов в трубку. — Как только он явится, вас вызовем.

Вскоре явился не Дундич, а ординарец командира полка. Он не нашел Олеко ни на квартире, ни на конюшне.

— Говорят, со Шпитальным верхами куда-то подались.

— Я ему подамся, — рассердился Стрепухов. — Будет Дундичу баня.

«Не отправился ли он к Самариным? — думал Стрепухов. — Любовь, как пожар, загорится — не потушишь. Видать, девка крепко зацепила Дундича. Эх, Ваня, Ваня, придется тебе за самоволку — в трибунал, а Самариных к…»

Война расколола семью донского казака Алексея Самарина: Марийкин отец пошел за Мамонтовым, а его единственный сын Петр — за Буденным.

Оставшись на хуторе с дочкой, невесткой и внуком, Анна Григорьевна Самарина на первых порах не знала, чью сторону ей держать, за кого молиться, кому желать победы: мужу ли, с которым она прожила не один десяток лет, или сыну, которого она вскормила своей грудью, выходила, вырастила и который пошел против отца. А тут еще новая забота: Марийке приглянулся красный командир. Мать переживала, но не перечила: «К кому сердце лежит — туда оно и бежит».

Соседки нашептывали Самариной: «Не отдавай, Григорьевна, дочку за чужака. Кончится война, уедет он на свою сторону, ищи-свищи его. Девка у тебя хорошая, не засидится в невестах. Ей бы домовитого хлопца, а не гулябщика»[14].

Анну Григорьевну тревожило другое. Она считала Дундича суженым и в то же время боялась, как бы дочка не осталась молодой вдовой. Уж больно у Дундича, как рассказывают бойцы, горячая голова. Не носить ему ее долго. Мать, не таясь, говорила об этом дочери.

— Да что вы, мама, — возражала Мария, — раньше времени его хороните. Ваня говорит, что на Дону его не убьют.

— Почему, дочка? Он что, железный или заколдованный?

— Говорит, что убить некому.

Матери, как и дочке, нравился Дундич. Его любили не только взрослые, но и дети. В свободное от службы время он играл с хуторскими ребятами в «великую кобылу», «пчелку» — в игры своего детства. Ему нравилось, когда Шурик, внук Анны Григорьевны, гарцуя на хворостинке, собирал хуторскую «кавалерию» и вместе с ней «рубился» насмерть с Мамонтовым. Быть может, в минуту таких «сражений» Олеко вспоминал свое детство, когда он на таком же «ретивом коне» «рубил» турецкую конницу.

— Шурик, — говорил он Самарину-младшему, — из тебя выйдет хороший юнак.

— «Юнак», дядя Ваня, — это «юноша», да? — спрашивал мальчик.

— По-сербски — это воин.

— А хлеб как по-вашему называется?

— Хлеб.

— А глаз?

— Око.

— А вода?

— Вода.

Увидев Марию, несущую на коромыслах ведра с водой, Дундич пошел навстречу, взял ведра и, повернувшись к Шурику, сказал:

— По-нашему, по-сербски, «работящая» называется «вредная». Вредная ли Мария?

— Нет, хорошая, — протянул Шурик.

Мальчик радовался, когда с помощью Дундича он обнаруживал сходство сербских слов с русскими, и сердился, когда ему это не удавалось.

Потом перешли к цифрам: один — один, два — два, три — три, четыре — четыре.

— А «сорок» как будет, дядя Ваня?

— Четрьдесять…

Как-то под вечер Сашко Сороковой зашел на самаринский баз[15].

— Здравствуй, товарищ Четрьдесять, — приветствовал его мальчик.

Сашко улыбнулся, а Дундич рассмеялся: вот, оказывается, почему мальчик интересовался, как по-сербски будет «сорок»!

Однажды, когда Мария готовила ужин, Шурик застал Дундича одного в хате. Мальчик по привычке подошел к нему, сел на колени и, увидев в глазах Дундича слезы, воскликнул:

— Тебя зовут храбрым, а ты плачешь, как маленький.

Он привык видеть Дундича веселым, а тут вдруг слезы. Мальчик побежал на кухню к Марии.

— Зачем дядю Ваню обидела? Он плачет…

Мария бросилась в горницу. За столом, склонив голову, сидел Дундич. По щекам катились слезы. Он не стыдился их.

— Ваня, что с тобой?

— Со мной ничего, — глухо произнес Дундич. — Меня пули не берут, а Колю Руднева взяли… Под Бекетовкой кадеты убили. Какой человек! Он для меня братом был.

— Не горюй, Ваня, — Мария вынула носовой платок и бережно провела им по лицу Дундича.

В тот вечер они собирались просить у Анны Григорьевны материнского благословения, хотели договориться о дне свадьбы, но разговор не состоялся.

Перед Дундичем все время стоял Коля Руднев — его наставник, командир и друг.

Всю ночь над Колдаировом лил дождь. К утру густая пелена, покрывавшая небо, исчезла. Выглянуло солнце. Его лучи падали на землю, и природа вновь заиграла всем своим многообразием красок. Но на душе у Дундича было невесело. Получен приказ оставить Колдаиров. Дундич заскочил к Самариным, чтобы проститься с Марией, сказать, что скоро вернется и что к Новому году они сыграют свадьбу, но поговорить ему с ней не пришлось.

Увидев Дундича, Марийка спряталась за дверь (она белила горницу, ее лицо и руки были в мелу. В таком виде ей не хотелось показываться Дундичу). Она только слышала короткий разговор матери с Дундичем.

Анна Григорьевна сказала, что дочка ушла в степь и вернется к полудню.

— Прощевайте, Анна Григорьевна, — глухо произнес Дундич. — Уходим с хутора. Передайте Марийке — пусть дожидается…

Анна Григорьевна готова была сказать Дундичу, что пошутила, что Марийка никуда не ушла, что она в хате. Она сейчас ей скажет: «Марийка, выходи, не время шутки шутить», но Дундич уже припустил своего коня.

Девушка бросилась за ним, но догнать его было невозможно.

…В хутор под барабанный бой вступала пехота Мамонтова.

Друга любить — себя не щадить

Стрепухову доложили о возвращении Дундича.

— В бурке девицу привез, — сообщил ординарец. — Сам видел — калач-баба. В околоток[16] ее поместил.

Вскоре явился и Дундич.

— Все хорошо, — сказал он, сбрасывая с плеча мохнатую бурку.

— Кому, может, и хорошо, а тебе плохо будет. — И, не ожидая, что на это ответит Дундич, Стрепухов, хмурясь, спросил:

— За бабой ездил?

— За юбками не гоняюсь.

— В Колдаирове был?

— Там не был.

— У кого гостевал?

— У Мамонтова…

— Отставить! — оборвал Стрепухов. — С тобой командир полка разговаривает. Говори, что за бабу привез, где взял?

— У Мамонтова украл.

— Украл? Что, своих мало? — Стрепухов грубо выругался.

— Не для себя, а для Сорокового привез. Врача в полку нет, фельдшера на тот свет взяли. Если бы не эта дамочка, парень кончиться мог. Вот я и…

— Рассказывай по порядку, как было.

Было это так. Когда Стрепухова вызвали к телефону, Дундич вышел к лошадям. Возле коней находился Шпитальный.