— Право руля! — прозвучал резкий голос командира корабля, капитан-лейтенанта Бубекина. — Курс двести тридцать пять!

— Начали поворот вправо. Передать на «Сердитый» — иметь курс двести тридцать пять градусов! — приказал сигнальщикам вахтенный офицер.

Младший сигнальщик Сучков поспешно прицепил к снасти угол полуразвернутого флага, потянул тонкий прохладный фал, торопливо перебирая руками.

Легко, как обычно, фал заскользил по блоку верхнего рея.

Сине-желтый широкий флаг «покой» — сигнал поворота вправо — взлетел к вершине мачты, свободно затрепетал на ветру.

Но вдруг угол флага оторвался от снасти, полотнище свернулось, ветер обмотал его вокруг верхнего рея.

— Клеванты расцепились! — услышал Жуков голос старшины Калядина.

Расцепились клеванты — зажимы, крепящие углы флажного полотнища к снасти… Запутался флаг — на «Сердитом» не разберут сигнала! Позор для сигнальщиков, задерживается совместный поворот кораблей… Впервые нынче командир отделения Калядин допустил Сучкова к самостоятельной вахте — и вот…

— Очистить флаг! — крикнул капитан-лейтенант Бубекин.

И в тот же момент Жуков скинул с шеи ремешок бинокля.

— Подержи! — Он сунул бинокль младшему сигнальщику, кинулся к мачте.

Еще, казалось, не успел отзвучать приказ, а Жуков уже ухватился за скоб-трап. Взбегал к вершине мачты по узкой отвесной стремянке. С зажатыми в зубах ленточками бескозырки — чтоб не сорвало бескозырку ветром — карабкался к верхнему рею.

Все дальше под ногами мостик, все ближе запутавшийся флаг.

На вершине мачты качка ощущалась сильнее, ветер больно резал глаза.

«Ревущий» накренился, и далеко под ногами засинели мчащиеся горбатые волны. Не переставая подниматься, Жуков крепче вцепился в скоб-трап…

«Закружится голова, поскользнется Ленька — и сорвется, упадет в воду или разобьется о палубу, — волновался внизу командир отделения Калядин. — Нет, Жуков не сорвется… Крепкий парень, образцовый сигнальщик… Я-то знаю, пуд соли съели с ним за годы войны… Смелый, быстрый как ветер… И качки не боится совсем… Вон как поднялся до самого верха… А вдруг все-таки сорвется…»

Но сам Жуков не думал об этом. Думал об одном — как дотянуться до оконечности рея, вынесенного далеко вбок.

Вот достиг самой вершины, перегнулся, только одной рукой держась за скоб-трап.

Корабль качнуло особенно сильно. Перехватило дух, волны головокружительно катились под ногами. Но он дотянулся до флага, распутал его, сцепил угол полотнища с сорвавшимся фалом.

И вот уже спустился по скоб-трапу, спрыгнул на мостик, стоял как ни в чем не бывало, только часто вздымалась грудь под тельняшкой и сильней блестели красивые черные глаза.

Он взял бинокль из рук младшего сигнальщика, смотрящего восхищенно и виновато. Глянул на старшину. «Молодец, Леня! Развернулся, как в боевом походе!» — скажет ему сейчас старый друг Калядин. Но старшина отделения сигнальщиков лишь нахмурился, отвел глаза, набирая новое сочетание флагов… Значит, и на прощание не хочет мириться старый боевой товарищ…

И Жуков обиженно сдвинул густые жесткие брови, вскинул бинокль, вновь стал всматриваться в море и небо… Стало быть, по-прежнему Калядин будет сторониться его, отмалчиваться, вести только строго служебный разговор…

Кончается трудная походная вахта. В такие минуты приятное ожидание заслуженного отдыха обычно охватывало Леонида, помогало еще зорче вглядываться в даль, отчетливее докладывать об увиденном. Проходя мимо Калядина, любил обменяться со старшиной, с полуслова понимавшим его, каким-нибудь соображением, шуткой, улыбкой.

Но сегодня радостное чувство подменила легкая грусть, как бы предчувствие неизбежной потери.

Размолвка с Калядиным началась несколько дней назад, когда, сбежав в кубрик по трапу, Жуков увидел старшину склонившимся над листом бумаги. Калядин поднял веснушчатое, с облупленным широким носом лицо.

— Вот пишу…

Он не договорил, но Жуков и так знал, что пишет Калядин. Рапорт об оставлении на сверхсрочную. Приближался срок увольнения в запас, того увольнения, о котором в военное время, как о чем-то необычно прекрасном, частенько мечтали друзья. И вдруг в мирные дни Калядин круто переменил решение, стал думать о сверхсрочной, уговаривать друга подать рапорт.

— Корабль оставить не могу, понимаешь. Чем ближе подходит время разлуки с ним, тем больше чувствую — не могу. Останемся, а, Леня? И докладные подадим вместе… Потом учиться на офицеров пойдем.

Это решение друга потрясло Леонида.

Уже успел привыкнуть к мысли, что скоро конец военной службе. Хорошо повоевали, пора отдохнуть. Он представлял себе день, когда, проснувшись еще до побудки, они с Калядиным увяжут в последний раз свои койки, переложат вещи из рундуков в штатские чемоданы, еще раз окинут взглядом знакомый до любой мелочи кубрик, а позже, выправив документы, вместе пройдут по палубе к трапу на стенку.

Но сейчас главное даже не в этом. Сейчас он думал не только о себе, он думал о Клаве.

Пожалуй, сам по себе и не стал бы мечтать о расставании с флотом. Разве меньше Калядина любил он море, корабль? Но здесь замешивалось особое деликатное дело. Нет, нужно, нужно уговорить друга.

— Смотри, Миша, подашь докладную — обратно ее не возьмешь, — сказал он тогда в кубрике. — Выбор судьбы. Легко на это смотреть нельзя.

— А кто легко смотрит? — Калядин старательно выводил очередное слово рапорта. — Я к делу политически подхожу. Могучий океанский флот нам нужен? Факт! Кадры нужны? — Калядин любил говорить немного по-книжному, и выходило у него очень убедительно,

— Кадры сейчас в мирном строительстве нужнее, — запальчиво сказал Жуков. — На производстве, в колхозах нас ждут. Ведь вместе хотели мы с тобой… Дружбу не ломать нашу…

— А вот и не ломай. Останемся на корабле, чудесное дело. Хорошо тебе на корабле? Хорошо! Дело свое любишь? Любишь! А ты еще гребец замечательный, под парусами мастер пройтись. Морской талант. А на сушу уходить хочешь!

Коренастый, крепко сбитый, Калядин говорил так просто и рассудительно, что действительно подумалось — не подберешь возражений…

Жуков задумчиво вынул расческу, стал приглаживать чуть курчавые волосы, — собирался с мыслями для ответа.

— У меня, Миша, особая есть причина…

— Эту твою причину я насквозь вижу, — с обидной категоричностью отрубил Калядин. — У нее нахальные глаза и родинка на левой щеке. Уж если заговорили о ней, прямо скажу — не для матроса она… У нее на уме офицеры… Один имеет интерес — мужа посолиднее затралить.

— Нет, ты о ней так не говори, — раздельно произнес Жуков. — Оскорблять ее не имеешь права.

Он стоял, положив руку на койку, — рослый, худощавый, с развернутой ладной грудью. От негодования сильней заблестели полные мягкого черного блеска глаза. «Такого и вправду каждая полюбить может», — подумал Калядин, мельком взглянув на друга.

— Ты, Леонид, не обижайся… Брось… Может, и не такая она. Только, если точно тебя любит — сделает по-твоему.

— Нет, я ей обещал, — твердо сказал Жуков. — Да и нехорошо ей здесь… на такой работе. Уж все обговорили. Как поедем в Медынск, где поселимся…

— Ну так поезжайте… А лучше вот что, — Калядин поднял от бумаги свои честные, хорошие глаза. — Скажи ей прямо и твердо, что передумал ты, новое решение принял. Из ресторана она может уйти, учиться поехать… Ей полезно кругозор свой раздвинуть.

— И заикаться об этом не буду, — хмуро отрезал Жуков. — Обещал, — значит, точка.

Как объяснить другу, что не способен оказать этого Клаве, что из-за этого может сломаться все! При каждой встрече Клава становится все требовательнее и нервнее — все разговоры сводит к одному — когда демобилизация, когда они уедут отсюда?

Совсем недавно на танцах вдруг залилась слезами: «Не могу я больше терпеть, Леня». В другой раз, сидя на скамеечке в парке, крепко взяла за руки, всматривалась в глаза: «Любишь, вправду любишь, Леня? Сделаешь, что попрошу?» Но не попросила ничего, перевела разговор на другое…