– Складно! – сказал Черкашенин.

И еще было положено ежегодно собираться войску в круг, разбиваться на курени, вписывать – которая речка которому куреню достается. Рыбу следует ловить куренями. А который курень залезет в чужую речку – два года тому куреню не лавливать рыбы. Речки делить по жребию.

Гурьян сбил нагар со свечей, сказал еще есаулам и атаманам:

– Отныне пойдут у нас на Дону порядки новые, порядки хорошие, верные. Куда ни кинь – выходит единомыслие. Иные наши полоняники в огонь идут, а у тебя слезы катятся. Иных в кандалы куют – радуешься, что и закандальные служат верно, стойко, без всякой границы любви к своей родине. Иные в полон идут и никогда голов своих не вешают. На таких полоняников глядеть любо. Казаки иной раз щадят врага елико возможно. А сила той любви не простая, а достойная нашей души и сердца. За великое можно отдать все: и жизнь, и счастье. Не тем, так я думаю, жива душа жены мужниной, что она с мужем обвенчана, а тем жива душа жены мужниной, что сердце ее слилось с душой и с сердцем мужа. Велик ли он, казак, мал ли он, знатен ли, не знатен, но коль жена выбрала себе в мужья друга верного, о неверном друге и сказывать нечего, надо любить верного друга, блюсти, хранить, сам бог велит. Хорош вышел у нас закон по бабьему делу. Всем хороши законы! Единомыслие – всегда сила, а коль сердце не подойдет к сердцу – сорную траву пожечь можно запросто, пожжешь дурную траву, а малое время спустя пожнешь молодую. Глубока жизнь – поглубже рек, поглубже океанов!

Гурьян потушил свечи. В длинные и высокие окна замка пробивался утренний свет.

Важное дело было сделано.

Михаил Татаринов стоял у открытого окна, облокотясъ на подоконник. Солнце поднималось не торопясь, огромное, красновато-сизое, оставляя на реке игристую, золотистую, широкую россыпь. Там вдали, в синеватой, просторной, бескрайней донской степи за Азовским морем, оно оживляло зеленые молодые травы, сочный камышник, накаляло прохладный воздух.

Мысли Татаринова бежали далеко… Он думал о том, как народы Кавказа, славянских стран, Молдавии, Валахии, вот уже которые века стонущие под турецким игом, быть может, купцы Албании, Греции, соберутся когда-нибудь в Азове-городе. Сядут они за широкий стол с казаками Дона вольного и поведут беседу без хитрости, без корысти о дружбе. Думал он, как пойдет в Азове-городе большая беседа о житье, о воле, о светлой доле. И следует для того твердой ногой стоять на берегах морей Русского[1] и Азовского.

Татаринов знал: если не султан Амурат IV, так другой какой-нибудь турецкий султан придет с войском и станет тучей у стен Азова-города…

Думы атамана были не легкие, но и дело сотворить не легче. А сковать дружбу великую всяких народов, живущих по-разному, следует. Но это не саблю острую в Багдаде сковать, не клинок – в Дамаске.

Почесывая бороду, пристально поглядывая и прищуриваясь на посеребренный и позолоченный солнцем Дон, Черкашенин сказал:

– Ты, видно, Михаил, о яковлевском бунтовстве все думаешь? Не ломай, атаман, о том голову. Так сотворилось, так оно должно было быть… Я так понимаю: без грозы нигде ничего не бывает. Гроза в Азове прошла. Зной иссушает траву, после грозы и проливных дождей трава всегда зеленеет, поднимается. Это, Михаил, верная примета жизни.

Татаринов будто очнулся:

– Ты прав, старик. Доброе дело не умирает.

Они молча вышли из замка, взошли на высокие стены крепости и, быть может, впервые увидели свою обновленную землю, краше которой, казалось им, не было в целом мире.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Притихшее, сосредоточенное войско стояло на майдане. Есаул Порошин по указу атаманов неторопливо читал законы. Лицо есаула было бледное и усталое. Впереди – войско. Позади – атаманы, старшины. Воспаленные глаза Порошина стремились не пропустить ничего. Читал есаул громко, толково, внятно. Такой тишины и в церквах, и в соборах еще не бывало.

Войско не выкрикивало, как прежде: «любо!», «не любо», – слушало терпеливо и молча. Иной раз в рядах слышался тяжелый вздох. Иной раз кто-нибудь тихо застонет, – видно, тому казаку грозит отлучение от войскового круга. Но когда Федор Порошин зачитал статью, карающую за убийство своего же казака, Иван Бандроля, высокий детина с рябоватым лицом, заголосил, как баба на погосте. С чего бы это?

Вчера за Кабаньей балкой под горячую руку он пришиб своего же казака, Андрея Лихаря.

Ивана Бандролю еще не судили. А судить, видно, будут.

– Братцы! – вопил Бандроля. – Братцы, пощадите! Я то по пьяному делу сотворил.

– Почто ревешь, дура! – выкрикнул кто-то. – Тебя еще не судят, а ты уже орешь, словно поросенок резаный. Помолчи!

Осада Азова - any2fbimgloader3.png

– «…А женок примужних, – читал есаул дальше, – которые из-за прихоти своей и блуда срамного прельщают молодых казаков, тех женок, которые живут наговором всяким, бить жестоко плетьми на майдане. Блудников и блудниц, ежели они все еще будут сыскиваться в городках, опять же бить плетьми на майдане, привязав к столбу. Имена и прозвища таковых вписывать в особую книгу».

– Ге! – крикнул кто-то, раскатисто расхохотавшись. – Такие у нас найдутся. Поначалу ту статью должен испытать Ксенофонт Кидайшапка! Все войско в позор поставил. На какую бабу польстился…

– Ха-ха! – тонко, звонко и заливисто расхохотался маленький, бойкий, широкоплечий и беззубый казак Кондрат Ломайшкворень. – Ха-ха! – И того казака нельзя было удержать от заразительного смеха. Так и раскатывается. Так и раскатывается.

Смеялись сначала казаки первых рядов, потом вторых, третьих. И вот уже хохотали люди на всем майдане. Смех перекатывался волнами от первого ряда к последнему. Все знали Ксенофонта Кидайшапку, а кто не знал его, глядя на смеющихся, смеялся еще больше.

– Ха-ха! Словили сазана на удочку… Лови другого!

– Вот так Татаринов! Удружил! Всю жизнь народную знает. Его не проведешь! – говорили казаки и казачки, вытирая слезы от неудержимого смеха.

– Казав кум, що добра кума була, та вчера скисла! – снова выкрикнул какой-то шутник. – Хо-оо-роший закон!

– Ха-ха! – гремело войско.

– Да дид у его лисий, а баба куца! От чужой бабы тепло знаймав! Ха-ха!

Рыжебородый запорожец снял шапку, густым басом вставил:

– З горя казак стару обнимае, бо молодой не мае! Всим звистно: «Що курици сниться?» – «Просо!» – «А дивици що?» – «Парубок!» – «А Ксенофонту що?» – «Молоко от птици, молоко от дивци, молоко от жинци». Не досталось Ксенофонту молока от жабы, помешали ба­бы. Гонит дивка парубка, а сама вид його не йде!

– Га-га! – гоготало войско. – «Ой, ти, хлопче, ненароком коло мене трешься боком! Семене, не притуляйся до мене!» А сама тильки того й хоче!

Порошин читал дальше. Он иногда останавливался и смотрел, как заразительно и громко смеялись казаки, атаманы. Видно, всем пришлась эта статья по душе, по нраву. Он ждал, когда все казаки угомонятся. Да где там!

Раздорского городка казак Ивашко Птаха вышел, взял за рукав Ксенофонта, длинного как жердь, вывел вперед, поставил перед войском. Ксенофонт вздрогнул. Тонкие губы его затряслись. Скулы худые задергались. Серые глаза зазыркали туда и сюда и спрятались, глядя в землю. Длинные, сухожилью руки Ксенофонта свисли до самых колен, а ноги, высокие и тонкие, заметно дрожали.

– Ну и дятел! – сказал ездовой Груня, казак в рваной свитке, в старой бараньей шапке с красным верхом. – Ростом-то с верблюда, а умом с блоху… Вот первая блудня! Судить будем. Нам бабьи кучеры уже надокучили!

– Ну так что ж порешим, казаки? – улыбнувшись, спросил Татаринов. – Будем, стало быть, судить блудню по новому закону?

– Любо! – крикнуло войско.

– Седай, казак, теперича на седло да погромче покрикивай: «Ку-ка-ре-ку!»

– А с бабой-то как нам быть? Она – блудня первая! – закричал казак Груня. – Почто нести такой тяжкий крест одному Ксенофонту?

вернуться

1

Русское – историческое название Черного моря.