И Обжигин спрашивает:

— А правда, товарищ младший лейтенант, самураи границу перешли?

Точно я ничего не знаю, только догадки, слухи, возникшие после объявления тревоги. Но какой же я командир, если мне известно меньше, чем солдату? Надо делать вид, что я знаю больше Обжигина. Поэтому спрашиваю:

— Откуда у тебя такие сведения?

Обжигин молчит, соображает, как лучше ответить. Наконец бормочет:

— Ребята в батарее сказывали. Да и без ихнего телеграфа видать: всех на рубеж ни свет ни заря погнали. В полном боевом. И нас, и артиллеристов, и ишшо иптаповцев.[1] А вона, глядите, ишшо народ валит!.. — Обжигин указал рукой на северный край степи.

Там высоко и густо висела пыль. Я достал из футляра бинокль, посмотрел. Вдали, тесными группами, двигались солдаты с вещевыми мешками за спиной, с винтовками и примкнутыми к ним штыками. Шёл, должно быть, стрелковый полк. Пожалуй, Обжигин в своих рассуждениях был прав. Но я всё же одёрнул его:

— Сказывали, сказывали… Как бабы деревенские, а не бойцы Красной Армии. Получат на орехи, если перешли. Наше дело дать провокаторам сокрушительный отпор. Так ведь, Обжигин?

— Так-то оно, конечно, так… Да раз перешли, видать, подготовились. Должно, не с пустыми руками перешли. Чтобы нам по шее смазать, вот зачем перешли!

Настроение Обжигина мне решительно не нравится, хотя понимаю справедливость его рассуждений. Это ужасно, если они перешли. Это война на два фронта. И мы выдали бы им похлеще, чем на Халхин-Голе, если бы один на один. А немцы-то, немцы… Нам бы здесь хоть продержаться, не пустить японцев дальше границы…

Обжигин, чувствую, ждёт ответа. Я смотрю на его могучую шею, туго охваченную воротом гимнастёрки и сверху шершавым воротником шинели, отвечаю:

— По твоей шее, пожалуй, смажешь! Рука сломается, не иначе!

— Это уж точно, товарищ младший лейтенант, — отвечает он с довольным смешком. — Никому ещё не удавалось меня смазать. Уж точно…

— А всем нам тем более не смажешь. Видишь, какая сила идёт?

— Так я что? Я ничего. Я только так, к слову.

Дальше мы едем молча. Нет, на войну не похоже.

Если бы война, нас уже на марше бомбили бы. А куда спрятаться здесь от воздушного налёта? Где укрытие? Хоть бы лесочек, хоть перелесок. Нет, степь и степь, каменистые тарбаганьи холмики, ветер гонит свалявшиеся кусты перекати-поля, свистит в прошлогодних травах. Над сопками бегут тяжёлые сизые облака, грозятся запоздалым снегом. Машины одна за другой втягиваются в ущелье, сопки сходятся всё ближе, степь исчезла куда-то. Теперь справа и слева от нас — густо-зелёные скалистые возвышения, каменные глыбы, убегающие вверх. А там, вверху, острые, рваные гребни гор, странные нагромождения выветренных скальных пород, похожие на башни средневековых замков. На одной такой башне, нахохлившись, сидит степной орёл, сидит неподвижно, как изваяние, смотрит на нас, не боится, не улетает.

Внезапно каменные стены становятся ниже, их сменяют плоские круглые сопки бархатно-чёрного цвета: здесь прошёл степной пожар, прошлогодняя трава выгорела. Некоторое время мы едем среди этих мягко-чёрных сопок, потом дорога вновь вырывается в открытую рыжевато-жёлтую степь с низко летящими над ней сизыми облаками.

В кабине остро пахнет бензином, ноги в кирзовых сапогах замёрзли, и так хочется есть, что даже звенит в голове. От мерного покачивания, от того, что поднялись мы до зари, меня давно уже клонит в сон, и противиться этому нет никаких сил. Непроизвольно я закрываю глаза и сразу впадаю в оцепенение, вижу перед собой какую-то радужную пелену и на минуту-две забываюсь. Но тут же прихожу в себя, вижу, что машины впереди нас затормаживают. Обжигин тоже сбавляет скорость, мы останавливаемся. Я спрыгиваю на землю, спрыгивают со всех остальных машин и офицеры, и солдаты.

— Прива-а-ал!.. — проносится по колонне.

Для бойцов — минутный отдых. А для командиров — работа и заботы. Надо проверить, не отстал ли кто? Нет ли больных? Как оружие? Не потеряно ли что на марше?

— Командирам расчётов проверить людей, оружие, доложить!

Обжигин хозяйственно поднимает капот, оглядывает мотор, подкручивает отвёрткой какой-то винтик. Потом обходит машину вокруг, пинает каждое колесо — не надо ли подкачать?

Ко мне приближается стремительной своей походкой комбат Титоров. Докладываю по всей форме:

— …в первом взводе на марше происшествий не было. Взвод находится на привале…

— Годится, — говорит Титоров. — Смотри, чтобы всё было в порядке, — он дружески подмигивает, неожиданно улыбается: — Ну, будем живы, не помрём…

И уходит к Лазареву, большой, массивный и какой-то для меня новый, понятный после этих, казалось бы, ничего не значащих слов, которыми хотел меня подбодрить. Мне тут же хочется доказать комбату, что он может на меня положиться, что там, куда мы едем, я не дрогну и буду держаться до последней минуты. Но доказать это сейчас решительно нечем. И я снова осматриваю машины, залезаю в каждый кузов, выискиваю непорядок, проверяю миномётные прицелы…

И опять мы едем вперёд, и нет ни конца ни края этой монотонной степи. Но вот показалась гряда отлогих сопок, где-то за ними граница. Там наш огневой рубеж, а перед ним должны ещё занять оборону стрелковые батальоны. Впереди вижу командира дивизиона с начальником штаба, оба с флажками, указывают взводам и батареям, в каком направлении ехать. И колонна раздваивается: одни машины берут влево, другие выезжают на обочину, останавливаются, третьим путь вправо, к подножию сопок.

6

Мы сворачиваем вправо, под укрытие отлогой сопки, и Обжигин тормозит там, где нас ждёт комбат Титоров.

— Вот, Савин, огневая позиция. Место первого миномёта, — он пристукнул каблуком и завалил вход в мышиную норку, — здесь. И давай живо приступай к оборудованию, Лазарев! Готов? За мной, на НП!

Не оглядываясь, озабоченный своим делом, наш комбат двинулся вперёд по склону сопки на свой наблюдательный пункт. И кто знает, подумалось мне, может быть, навстречу своей скорой гибели. Вслед за ним быстрым шагом пошли разведчики. Один несёт за плечами футляр со стереотрубой, на груди у него автомат, в руках лопата, на которую он опирается, будто на посох. На другом разведчике, как винтовка, надета на плечо тренога для стереотрубы, и ещё тренога, поменьше, для буссоли, и сама буссоль в футляре, и автомат. Сержант Старков, командир отделения разведки, несёт печку, сработанную из ведра, охапку дровишек, перевязанную телефонным проводом, а на ремнях, за спиной, артиллерийский планшет. Вместе с ними двинулись на НП и связисты. На боку у одного катушка, она раскручивается, и за связистом ползёт по земле чёрная ниточка провода.

Лазарев неожиданно отозвал меня в сторону, тихо сказал:

— Вот что, Витя. Обстановка, судя по всему, серьёзная. Если меня убьют, а ты уцелеешь — стой насмерть. Нельзя нам пустить самураев дальше этих сопок. И ещё: напиши, если что, в Барнаул, улица Сизова, шестнадцать. Жене моей, Кате. Давай!.. Я побежал…

Лазарев протянул руку. Я посмотрел ему в глаза, сглотнул готовые навернуться слёзы и почувствовал боль в руке — так сильно пожал её Лазарев.

— Береги батарею! Тебе командовать, если нас накроет…

Он побежал догонять своих разведчиков и комбата Титорова, придерживая на бегу полевую сумку. Мои солдаты притихли, видно, тоже думают о предстоящем. Мрачно уставившись в землю, курит свою цигарку сержант Сухих. Туповато стоит подле него Буньков, толстая губа его отвисла и чуть подрагивает, шинель бугрится на спине, пилотка съехала на уши, руки засунул в рукава шинели, как в муфту. Робеет? Конечно, робеет. А я уже преодолел эту проклятую робость-жалость к самому себе, возникшую было после ухода комбата Титорова. Она может обессилить, перерасти в страх, превратить даже неплохого солдата в труса. И тут слово, сказанное вовремя, может сильно помочь.

— Буньков, примите воинский вид! — командую бодро. — Такой бравый парень, герой, можно сказать, а похож на мокрую курицу…