Я не знал, что делать. Хотел найти Россета, показать ему, что творится с солнцем, но он все еще был занят где-то вместе с Тикатом. Вышел на улицу Гатти Молочный Глаз. Я немного поговорил с ним, потому что он ненавидит Шадри и ни за что не сказал бы ему, что я сбежал с кухни. Но все, что он мог сказать, — это как он боится сегодняшнего новолуния. Он повторял это раз за разом, закатывая свой белый глаз. «Не люблю я, когда луны нету, ох, не люблю! Луна должна быть всегда, хотя бы кусочек, чтобы можно было найти дорогу в темноте. Ночь без луны — это плохо». Так что с ним мне лучше не стало.

А потом пришел старик в красной куртке, и он меня утешил. Он пришел поздно вечером — по крайней мере, в другой день были бы уже сумерки. Обычно он именно в этот час приходил из Коркоруа, где жил его внук, и сидел в зале, болтая и попивая эль. Я это знаю, потому что Россет мне рассказывал — сам-то я в зале был только один раз, прибирался после драки, — и потому, что старик разговаривал со всеми. Он всех знал, даже поварят. Голос у него был странный, неприятный какой-то — он как будто расшатывал какую-то косточку внутри головы. Но все равно его все любили, кроме толстого Карша.

Когда старик увидел меня, сшивающегося в тени больших деревьев, что растут во дворе, он окликнул меня по имени и спросил:

— Эй, малыш, что ты тут делаешь так далеко от своих горшков и кастрюль? Разве ты не видишь, что даже солнце отказывается садиться от удивления?

Он порылся в кармане куртки и сунул мне пыльный леденец.

— Нет, не от удивления, — ответил я. Старику, похоже, жара была нипочем — как будто стоял самый обычный вечер, если не считать того, что в обычный вечер я был бы на кухне, носился туда-сюда, подавал, помешивал, мыл, чистил, все время следя за тем, чтобы не подвернуться под руку Шадри. Я сказал:

— Я не знаю, что такое с солнцем, с погодой и с людьми, но я тут ни при чем. Я просто хочу, чтобы все это прекратилось.

Старик подхватил меня и покружил в воздухе. Он был куда сильнее, чем можно было подумать, глядя на его седые волосы и худые старческие руки.

— Ну что ж, мальчик, — сказал он, — я могу прекратить это, если тебе так хочется. Хочешь, все это прекратится? Хочешь, я поговорю с солнцем и скажу ему, чтобы отправлялось спать, потому что одному мальчику хочется отдохнуть? Скажи одно слово — и я это сделаю!

Я кивнул. Он сказал:

— Ну ладно! — и поставил меня на землю. Мы оба рассмеялись.

Я отошел на несколько шагов и оглянулся — сам не знаю, почему. Старик был уже на полпути к двери трактира — не той, что вела в питейный зал, а резной, через которую ходили постояльцы. Я окликнул его, чтобы напомнить о его обещании, но он даже не обернулся. И в дверь он не постучал, а просто отворил ее и вошел внутрь, уверенно, точно сам Карш. Дверь захлопнулась за ним сильно, но совершенно беззвучно. Я это видел.

И сразу же небо начало темнеть, и жуткий медленный гул, исходящий от солнца, утих. Птицы защебетали, как бывает вечером. Я знаю, что если бы я поднял голову, то увидел бы, как солнце скользит по небу, точно масло по сковородке. Но головы я не поднял. Я стоял, зажмурившись, чувствуя, как на небе зажигаются звезды.

ЛАЛ

Это было глупо. Никогда еще мне не бывало так стыдно за себя. Все мы — Соукьян, Лукасса, Россет и я — толпились у постели Моего Друга, словно равнодушные родственники, ожидающие, когда он огласит свое завещание, сложит руки на груди и вежливо отойдет в мир иной. А ведь мы были его друзьями, и расставание наше было ужасным и безнадежным, — но мне больше всего запомнилось, как болел мой незаживший бок оттого, что я изо всех сил сдерживала неуместные девчачьи смешки. Непростительно. Совершенно непростительно. Лично мне кажется, что мое дурацкое поведение заметил только Соукьян, но даже если бы и все заметили — поделом мне.

Весь этот день и всю предыдущую ночь Мой Друг был не с нами. Нет, он не был мертв и не впал в беспамятство — он скитался где-то далеко, на грани, которую мы себе даже представить не могли, и сражался с наступающим новолунием. Нет, конечно, надежды на победу не было, даже для него. И все же он сражался. Он лежал без сознания, изо рта у него текла слюна, и исхудал он, точно молодой месяц. Он лежал на тюфяке в крошечной, запущенной комнатенке, и боролся за дневной свет. И проиграл.

В тот миг, когда солнце скрылось, он коротко охнул и открыл глаза. И сказал — так, точно его всего на минуту прервали кашлем или неуместным вопросом:

— Теперь слушайте. С грига-атом вам надлежит поступить так.

Из всего, что случилось тогда и потом, ничто не ужаснуло меня так, как эти слова, произнесенные ровным, сорванным голосом.

Мой Друг сказал:

— Времени у нас совсем мало, так что слушайте внимательно. Грига-ата нельзя ни победить, ни уничтожить — Лал, ты меня слышишь? Однако возможно ненадолго отвлечь его, и, быть может, таким образом вам удастся спастись. Если, конечно, вы сделаете все так, как я скажу.

Он оглядел комнату, в которой быстро темнело.

— А где Тикат?

— Сейчас должен прийти, — хрипло ответил Россет. — Карш отправил его в святилище, чистить жертвенники. Он сейчас придет, честное слово!

Мой Друг накрыл своей дрожащей рукой руку Россета. И мягко сказал:

— Грига-ат уничтожит это место и всех, кто здесь есть. Быть может, вам удастся кое-кого спасти. Не знаю. Я вам помочь ничем не смогу.

Соукьян плакал. Он плакал беззвучно, стоя очень прямо, и слезы медленно катились у него по щекам одна за другой. Лукасса отчего-то вдруг раскраснелась, и губы у нее были плотно сжаты. Мой Друг продолжал:

— Как вам известно, есть такие существа, которые способны двигаться только по прямой, так что самая обычная ширма может защитить даже от ужаснейших из них. Есть другие, которые не могут пересекать текучей воды. Грига-аты подобных слабостей не имеют.

Он кивнул в сторону вазы с серебристыми печальницами, стоявшей на столе.

— Лукасса, дай-ка мне их. Побыстрее.

Вазу утром поставила на стол Маринеша. Цветы успели поникнуть и высохнуть еще до того, как их сорвали, и все же найти печальницы в конце лета, да еще такого страшного, было большой удачей. Вместе с печальницами — у нас на юге они выше и темнее, и их называют «тени ветра» — Маринеша поставила в вазу два или три цветка шули. Шули всегда бывают того же цвета, что небо, под которым они расцвели. Эти были совершенно бесцветные и теплые на ощупь, даже в воде. Мой Друг взял у Лукассы вазу, хотя казалось, что он ее не удержит. Цветы слабо зашевелились у него в пальцах.

— Это вас не спасет, — сказал он. — Грига-ат не шарахнется от них и не спрячется в угол. Но, быть может, оно хоть на миг вспомнит эти цветы. Быть может, они напомнят ему, что когда-то оно было человеком.

Он не давал нам возможности сломаться. Кажется, никто из нас не смотрел друг на друга — я, во всяком случае, не осмеливалась. Самой мне казалось, что вся кровь у меня в жилах обратилась в слезы. Мой Друг сказал:

— Оно будет выглядеть, как я. Поймите это, ради всего святого. Это существо будет похоже на меня, как две капли воды, и оно будет голодно. Теперь слушайте. Бросьте цветы ему под ноги — прямо вместе с вазой. Лучше всего, чтобы это сделал ты, Соукьян. И бегите. Бегите без оглядки и не останавливайтесь даже затем, чтобы помочь друг другу. Не смотрите грига-ату в глаза. Поняли?

Никто из нас не мог вымолвить ни слова. Я услышала его раздраженный вздох — знакомый, как собственное дыхание, и столь же драгоценный, — и меня опять поразил бесслезный гнев и решимость на лице Лукассы. Мой Друг продолжал:

— Когда я умру, не плачьте — на это не будет времени…

И тут отворилась дверь, и неторопливо вошел старик в красной куртке.

Теперь я знаю все про лиса. Я знаю, кем он был, и как они с Соукьяном встретились, чем они были и чем не были друг для друга. Но в то время я не знала, какое отношение лис имеет к любезному, развеселому старичку в красной куртке. А потому была ошеломлена, когда Соукьян развернулся и разъяренно прикрикнул на старика на свистящем языке, который я могла бы узнать — я ведь слышала, как он говорил на нем с лисом в тот первый вечер. Красная Куртка на него даже не взглянул. Он лучезарно улыбнулся всем нам и направился к кровати. Я преградила ему путь — сама не зная, почему.