Легенда была железная: я – офицер комендатуры, и начальство мне поручило узнать, не нуждается ли в чем-либо аптека. Как я и рассчитывал, Липиньский документов спрашивать не стал (хотя у меня, кроме смершевского, имелось и другое удостоверение, где я значился просто офицером такой-то дивизии без указания конкретного места службы).

Липиньский сказал то, что я и без него знал – обо всем уже позаботился облздравотдел. И пригласил попить чаю. Я не отказался. Чай, конечно, был жиденький, но дареному коню в зубы не смотрят.

Немного поболтали о всяких пустяках. Я его не стал наводить на какие-то конкретные темы – кто бы подсказал, на которые следовало наводить? Не мог же я спросить в лоб: «Пан аптекарь, а как у вас при оккупации обстояло с потаенной работой на немцев?» Такого и зеленый стажер не допустит. И о Кропивницком расспрашивать не мог: откуда офицеру комендатуры вообще знать, что они с часовщиком много лет приятельствовали?

Оксана при нашей беседе не присутствовала, только принесла чай с самодельными местными конфетами, продававшимися на том же городском рынке (дрянь, конечно, но вряд ли ими отравишься). Несомненно, аптекарь жил бедновато, в отличие от приятеля-часовщика не имел возможности копить золотишко и даже серебришко. Иные аптекари на неоккупированной территории как раз ухитрялись, скажем так, обеспечить себе побочный приработок, но у Липиньского, даже если подумать о нем плохо, попросту не было таких лекарств, которые он мог бы втридорога сбывать из-под полы.

В присутствии дядюшки (неважно, родной он или двоюродный) Оксана со мной не кокетничала, но послала из-за его спины определенно женский взгляд – положительно торопилась жить девочка…

Как и с Кропивницким, я этот визит предпринял, чтобы лично составить об аптекаре некоторое впечатление. Что ж, составил. Интересное осталось впечатление. Вроде бы с ним все было в порядке: спокойный, словоохотливый, не чувствующий за собой никакой вины перед новой властью человек. И все же в нем – я не мог ошибиться – чувствовалась некоторая внутренняя напряженность, некая зажатость. Вот так с ходу при коротком разговоре о пустяках я ни за что не мог определить, чем она вызвана. Затаенный страх? Не исключено. Но в чем причина? Вообще-то я не впервые сталкивался с этим у местных – и у тех, кто не знал за собой ровным счетом никакой вины, при общении с советским офицером как раз и проявлялись напряженность, зажатость, легонький беспричинный страх. Трижды за последние пять лет здесь менялась власть, причем самым решительным образом: наши, немцы, снова наши. И перемены в обычном жизненном укладе всякий раз получались крайне серьезными. Начнешь тут бояться всего на свете…

Вот и всё. Я аккуратно завязал тощую папку с надписью «УЧИТЕЛЬ» и убрал ее в сейф. Не было смысла перечитывать все в двадцатый раз, а думать и ломать голову пока совершенно не над чем. Так что я с четверть часа сидел за пустым столом, лениво курил и смотрел от нечего делать, как размеренно ходил за стеклом громадный маятник – привет от Кропивницкого…

Потом дверь открылась, и вошел Петруша – не то чтобы с азартом на лице, но с несомненным оживлением, наблюдавшимся у него впервые за все время с тех пор, как нас бросили на это дело. Правда, руки у него были пустые – значит обещанные материалы еще не пришли, тут что-то другое…

Называл я его так, уменьшительным имечком, вовсе не оттого, что усматривал в нем нечто детское. Ничего в нем не было детского – здоровенный парень, двадцать четыре года, на фронте с февраля сорок второго, до ранения командир взвода полковой разведки, три ордена и три медали. Ничего детского. Просто так уж получилось, что он как две капли воды походил на Петрушу Гринева с иллюстрации к довоенному изданию «Капитанской дочки» из нашей училищной библиотеки. Вот я и прозвал его Петрушей и объяснил почему. Он все понял и не обижался.

Это его оживление внушало определенные надежды, что сдвинулось что-то с мертвой точки, и я спросил:

– Есть новости, Петруша?

– По нашему делу – ничего. Тут другое. Товарищ подполковник велел немедленно выехать в Косачи.

– Ага, – сказал я. – Проявлю-ка я нечеловеческую проницательность. Коли уж мы и так в Косачах, речь идет не о городе, а именно что о палаце?

– Ну да, – сказал Петруша, ничуть не пораженный моей «нечеловеческой проницательностью» – это было все равно что сложить два и два, – «Виллис» я уже подогнал ко входу.

– Случилось что-то?

– Представления не имею, и подполковник не знает. Капитан Седых звонил дежурному. Сказал, у них там безусловно не ЧП, но какое-то происшествие случилось. А поскольку мы…

Он не договорил, пожал плечами, но я его прекрасно понял. Поскольку рота из отдельного разведбата, временным командиром которого и был Федя Седых (и, по достоверной информации, вот-вот будет утвержден командиром полноправным), занималась там кое-чем, как раз и связанным с делом «Учитель», кому, как не нам, выезжать на происшествие. Вот только что могло стрястись в этой сонной глуши? Ладно, что бы ни стряслось, лучше ехать на происшествие, чем сидеть в кабинете и тупо смотреть на маятник…

Я встал, убрал в левый нагрудный карман гимнастерки сигареты с зажигалкой и снял с крючка фуражку с вошедшим недавно в моду длинным козырьком. «Шмайсер» с другого крючка забирать не стал – спокойные были места, да и ехать от городской окраины километра два, не забираясь в чащобу. Настоящая чащоба начинается километрах в десяти от городской околицы.

Ночные гости

С тех пор как я впервые приехал в Косачи, город на меня производил странное впечатление, ничуть не ослабевшее за прожитый здесь месяц.

Город был несоразмерный его жителям. Если подыскивать подходящее сравнение, больше всего он напоминал малолетнего карапузика, напялившего взрослую солдатскую каску.

Очень многие дома и жилые, и разнообразные склады, и объекты культуры вроде театра, гостиниц и ресторанов были порой не просто большими, громадными, никак не подходившими к нынешним Косачам с тысячами тремя жителей. Трехэтажное здание бывшей городской управы с колоннами, башенками и вычурными балконами подошло бы даже не областному центру – столице немаленькой республики. И так далее. Причем построено все было на века, из отличного кирпича и хорошего камня, так что даже те дома, что не один десяток лет простояли пустыми (были и такие), вовсе не выглядели тронутыми разрушением, хотя часто стекол в окнах не было, а крыши прохудились.

И снова – специфика Косачей. После последнего раздела Польши и присоединения этих земель к Российской империи именно через Косачи проходил большой тракт Варшава – Санкт-Петербург, по которому туда и оттуда возили превеликое множество разнообразных товаров и пролегал путь перевозки пассажиров и почты. Так что город, даже не уездный, был крупным торговым центром с большой ежегодной ярмаркой, и в пору расцвета здесь обитало вдесятеро больше народу, тысяч тридцать.

Потом процветание обрушилось. Через несколько лет после освобождения крестьян проложили железную дорогу Варшава – Санкт-Петербург, до сих пор пролегавшую километрах в пятидесяти севернее. Возить по ней товары оказалось и быстрее, и дешевле, туда же отхлынули и путешественники, туда перебралась почта. В какие-то несколько лет город опустился до нынешнего своего убогого состояния…

Что интересно, мой добрый приятель Федя Седых увиденному нисколько не удивился. Оказалось, у них в Красноярском крае когда-то имела место быть схожая картина. В нескольких километрах севернее Красноярска лежал город Енисейск, и через него когда-то проходил главный тракт из Европейской части России. Переместившийся позже южнее, стал проходить через Красноярск, но все равно до самой революции губерния именовалась не Красноярской, а Енисейской. Федя говорил, что видел в Енисейске совершенно ту же картину: множество построенных на века большущих зданий, частично заброшенных. Захолустный райцентр и не более того…

Точно так же обстояло и с Церковной площадью, мимо которой мы как раз проезжали: не вплотную друг к другу, но в прямой видимости вздымались горделиво православный храм, католический костел и лютеранская церковь – опять-таки возведенные с нешуточным размахом. Православных и католиков в Косачах хватало до сих пор, так что оба храма работали (с приходом наших никто их не стал закрывать, не та была политика в отношении церкви), а вот лютеранскую кирху закрыли еще в начале века, когда лютеран практически и не осталось…