Я слышу, как он два раза возбужденно переминается с ноги на ногу.

Тшшум — тшшум: волны плещутся о борт корабля.

И вот приходит облегчение: Старик наконец запускает левый мотор. В течение десяти минут мы едва продвигаемся вперед; словно крадемся на цыпочках.

— Едва не поцеловались вот с этой! — доносится сверху. Шеф, затаивший дыхание, делает глубокий выдох.

Старик велит запустить и правый мотор. Мы уже проскользнули сквозь плотную внешнюю защиту? А что, если Томми создали несколько защитных систем, а не только одну?

— Навряд ли они поставили боновые заграждения, — говорит Старик. — Слишком сильное течение.

Где мы находимся? Взглянуть на карту? Нет, не сейчас. Еще не время.

— Ну как, Крихбаум, возбуждающе, не правда ли?

Старик громко разговаривает там, наверху, безо всякого опасения.

— Мы неплохо движемся! Интересно, что делают те, кто должны нас перехватывать?

К сожалению, я едва могу расслышать голос штурмана. От напряжения у него, должно быть, сперло дыхание; он отвечает шепотом.

Старик снова меняет курс:

— Немного ближе! Все идет просто замечательно. Похоже, они совсем не ожидают нашего появления! Следите, чтобы вон та посудина держалась от нас на приличной дистанции — понятно?

В течение целых пяти минут сверху не доносится ничего, кроме двух команд рулевому.

Затем раздается:

— Через десять минут — погружаемся!

— Я готов, — бормочет шеф.

Несмотря на объявленное Стариком время погружения шеф остается наготове. Может, он хочет продемонстрировать, насколько он уверен в себе? В его готовности можно не сомневаться: лодка идеально удифферентована. Все системы, за которые он отвечает, были проверены самым тщательным образом за несколько последних часов. У помощника на посту управления и вовсе не было времени, чтобы расслабиться.

— …Ну, кто говорил… вот так… все в порядке…

Можно подумать, Старик уговаривает ребенка, который не желает доедать свою порцию.

— Ладно, пойду, гляну еще разок! — бросает шеф напоследок и исчезает.

Внезапно меня осеняет мысль: Быстро! Немедленно в гальюн! Такая возможность может еще не скоро представиться.

Мне везет — кубрик общего пользования свободен.

Когда находишься внутри, такое впечатление, будто сидишь на корточках внутри какой-то машины: здесь нет деревянной обшивки, чтобы скрыть умопомрачающее переплетение труб. Зажатый в узком пространстве меж двух стен, едва можешь пошевельнуться. А чтобы еще больше осложнить наше существование, боцман плотно напичкал все пространство, оставшееся между швабрами и ведрами, консервами с «Везера».

Тужась, я вспоминаю историю моряка, запертого в отхожем месте корабля, терпящего бедствие в шторм, который должен был потихоньку выливать в море масло. Считалось, что это масло, вытекая через сливное отверстие, должно было успокоить поверхность разбушевавшейся воды. Судно сильно кренилось, и гальюн оказывался как раз на уровне моря. Стоило судну накрениться больше обычного, в помещение через сливное отверстие врывалась вода, которая постоянно прибывала. Дверь не открывалась, потому что засов с внешней стороны задвинулся, и моряк знал, что он утонет, если корабль накренится еще больше. Он не мог даже надеяться, что под потолком останется воздух, который не даст воде подняться, так как отхожие места обычно хорошо вентилируются — во всяком случае, на нормальном корабле, в отличие от подлодки.

И он оставался там, словно мышь, пойманная в мышеловку, и он продолжал лить масло, как только сливное отверстие прекращало выплевывать соленую воду: одинокий человек на забытом посту, борющийся за живучесть своего корабля.

Внезапно меня охватывает самый унизительный приступ клаустрофобии. При погружении может случиться авария. Аккумуляторные батареи могут взорваться, и эта проклятая металлическая ловушка, деформированная взрывом, никогда не откроется вновь. Я вижу себя со стороны, отчаянно бьющегося о дверь — а меня никто не слышит.

В моем мозгу мелькают сцены из фильмов: автомобиль с пойманными в нем пассажирами падает в реку. Лица, искаженные муками агонии, за решетками тюрьмы, охваченной пожаром. Театральный проход, забитый толпой, охваченной паникой. У меня сводит кишки; я встаю враскоряку и стараюсь сконцентрировать внимание на каплях конденсата, повисших вдоль нижнего края отливающего серебром контейнера с углекислым калием, помещенного за унитазом.

Я стараюсь сохранять спокойствие и нарочито медленно одеваю штаны. Но потом мои руки, которые качают сливную воду, очищающую унитаз, начинают действовать быстрее, чем мне хотелось бы. Скорее распахнуть дверь! Наружу! Дыши глубже! Боже мой!

Был ли это приступ ужаса? Простой, заурядный страх или клаустрофобия? Когда же я испытывал настоящий ужас? В бомбоубежище? Вряд ли. В конце концов, тогда единственным опасением было, что из-под земли нас достанет случайное попадание. Лишь в Бресте, когда неожиданно появились бомбардировщики, я бежал, как заяц. Пожалуй, со стороны я представлял собой занятное зрелище.

Или в Дьеппе, на минном тральщике? Эти невероятно быстрые приливы и отливы. Мы уже выудили одну мину; когда внезапно взвыла сирена, пирс возвышался над нами подобно стене четырехэтажного дома, а мы лежали на дне грязной лужи, оставшейся на месте портовой гавани, и вокруг начали сыпаться бомбы, и негде было укрыться.

Но все это не идет ни в какое сравнение с тем ужасом, который я испытывал по воскресеньям в бесконечно длинных гулких коридорах школы-пансиона, когда большинство учеников разъезжалось по домам, и в здании почти никого не оставалось. За мной гнались преследователи с ножами в руках, их скрюченные пальцы тянулись сзади к моему шее, желая поймать меня. По пустым коридорам вслед за мной грохотали их шаги. За мной гнался ужас — непрестанная жуть. Школьный кошмар — посреди ночи я просыпаюсь, мои бедра слиплись от пота, кажется, будто истекаешь кровью. Света нет. И я лежу, оцепенев от ужаса, скованный страхом, что буду тотчас убит, стоит мне лишь пошевельнуться.

X. Гибралтар

Смена вахты. Много толкотни и пихания, потому что люди из второй смены все еще стоят на посту управления, а начинают подходить уже из третьей. Берлинец никак не возьмет в толк, почему мы еще не нырнули:

— Со Стариком так всегда: либо все, либо ничего. Никаких половинчатых мер!

Напряженная обстановка развязала им языки. Трое или четверо говорят одновременно:

— Парни, а ведь здорово придумано!

— Действительно получилось!

— Все точно, как в аптеке!

— Мы прорвались.

Зейтлер проводит своей расческой по волосам.

— Правильно делаешь, что прихорашиваешься, — обращается к нему Берлинец. — Говорят, среди Томми полно извращенцев.

Зейтлер не удостаивает его ответом.

Турбо негромко напевает что-то себе под нос.

Я стою под люком, зюйдвестка застегнута под самый подбородок, правую руку кладу на перекладину трапа, смотрю вверх:

— Разрешите подняться на мостик?

Внезапно командир кричит:

— ТРЕВОГА!

По трапу сверху соскальзывает штурман. Его флотские сапоги с грохотом впечатываются в палубу рядом со мной. Сверху доносится шум.

Командир — куда подевался командир?

Только я собрался открыть рот, как мои колени подгибаются от ужасающего взрыва. Боже, мои барабанные перепонки! Я спотыкаюсь о рундук с картами. Кто-то орет:

— Командир! Командир!

Чей-то еще голос:

— В нас попали! Артиллерийский снаряд!

На нас обрушивается тяжелый каскад воды. Гаснет свет. Уши заложены. Охватывает страх.

Лодка уже начинает крениться. И тут промеж нас тяжелым мешком сваливается командир. Стеная от боли, он может вымолвить лишь:

— Попадание, прямо рядом с боевой рубкой!

В луче фонарика я вижу, как он выгибается назад, прижав руки к почкам.

— Орудия нет! — Меня едва не снесло!

В темноте той половины центрального поста, что ближе к корме, кто-то пронзительно, по-женски, визжит.