Участники обсуждения привычно называли нынешнее состояние переходным, винили во всем общую отсталость Восточной Европы и пережитки социализма, иногда – веру в либеральную идею, говоря не о регрессе, а о неожиданно высокой «социальной цене трансформации». Но это – не цена, а результат. Этой ценой для самих трансформируемых стран не куплено ничего позитивного. Восточная Европа, как и другие зависимые регионы, оплачивает ею благосостояние Западной.

На момент приема в ЕС 1 мая 2004 года задолженность Эстонии составляет 60% ВВП, Венгрии – 54%, Польши – 49%. ВВП в пересчете на душу населения составляет от 35 % среднеевропейского у Латвии до 70 % у Словении. После развала СЭВ потеряны в среднем 20-30 % ВВП, столько же в уровне жизни населения и 30-50 % промышленного и сельскохозяйственного производства. Для достижения уровня жизни Западной Европы восточноевропейским странам понадобится от 30 до 50 лет при условии, что темпы роста экономики будут в 2 раза выше (!), чем в Западной [240]. В современных условиях это невозможно.

То, что столь однозначно регрессивные перевороты именуются «революциями», показывает, что это понятие по-прежнему изъято из науки. Его использование часто зависит от политических пристрастий.

В начале нашего века идеология «демократических революций» получила новый импульс – к таковым причислены смены первых лиц (но отнюдь не политического курса, не говоря о строе) в странах новой периферии – «революция роз» в Грузии в 2003 году и «оранжевая революция» на Украине в 2004-м. Задним числом в этот перечень явно попадает Югославия; в будущем – многие страны CHГ, для которых журналисты уже сейчас придумывают названия грядущих «революций», исходя почему-то из названий цветов, фруктов и овощей.

Особняком стоят события марта 2005 года в Киргизии: социальной революции там, конечно, не произошло, но, судя по неорганизованности действий противников А. Акаева, действительно имело место народное восстание. О характере новой власти судить трудно, но есть вероятность демократизации режима. Тогда можно будет говорить о надстроечной политической революции в Киргизии. Поэтому в дальнейшем под псевдореволюциями я буду иметь в виду грузинскую и украинскую.

Их суть видна невооруженным глазом – замена одного прозападного авторитарного правителя на другого, еще не успевшего растерять популярность. Цель, которая в XX веке достигалась с помощью военного переворота, в XXI-м достигается с помощью хорошо организованной кампании гражданского неповиновения. Разница в способе, несущественная для истории, становится существенной для граждан западных стран, видящих на экране телевизора не танки и мрачных генералов, а ликующую молодежь, и убеждающихся в безальтернативности капитализма, манящего к себе народы незападных стран.

Несомненно, что должно пройти некоторое время, прежде чем новые власти покажут неспособность вывести свои страны из тупика периферийного развития. Тогда люди на Западе и на Востоке поймут, что важен не способ переворота («снизу»), а глубина и направленность, и мыльный пузырь «демократических революций» лопнет. До этого, думаю, мы станем свидетелями новых псевдореволюций, в том числе, возможно, и в России, но вряд ли этот опыт будет распространен на весь «третий мир» – столь выигрышный с точки зрения подачи материала способ смены первых лиц весьма жестко ограничен географическими рамками: только в странах Восточной Европы и СНГ можно найти значительное число людей, считающих, что пороки капитализма можно лечить с помощью углубления капитализма. Неслучайно в Венесуэле США вынуждены были дополнить «революционную» кампанию гражданского неповиновения режиму У. Чавеса традиционным путчем апреля 2002-го, тоже, впрочем, провалившимся.

Невозможно использовать этот опыт и в политарных «странах-изгоях», закрытых от влияния Запада – там, скорее, речь может идти о поддержке Западом стихийных выступлений, а не об их организации.

Колоссальный вред псевдореволюций – т. е. сравнительно массовой поддержки капитализма «снизу» – имеет несколько аспектов.

Во-первых, страны СНГ и Восточной Европы, и так ставшие штрейкбрехерами Третьего мира в своем неосуществимом и аморальном стремлении попасть в число стран-эксплуататоров («нормальных», «развитых», «цивилизованных»), еще раз предают интересы периферии – их население массово выступает за капитализм, продлевая его существование и тем самым – все связанное с ним зло.

Во-вторых, тяжелый удар наносится по репутации России, вынужденной поддерживать списанных Западом (и повернувшихся лицом к России) правителей СНГ и оттого предстающей средоточием косности. Капиталистическая система обрекает слабую российскую буржуазию на поражение каждый раз, когда она пытается конкурировать с западной, но либеральная пропаганда успешно представляет это поражение как наказание за недостаточное развитие капитализма в России, поддерживая иллюзию «догоняющего» пути нашей страны, которой еще предстоят «зрелость» и равноправное членство в «ядре».

Наконец, огромен и вред, нанесенный теории революции использованием термина не по назначению. Но он раскроется не сразу. По мере того, как будет раскрываться финансовая подоплека псевдореволюций, негативное отношение к ним будет распространено и на подлинные революции.

Трактовка революции как предмета купли-продажи, как услуги, предоставляемой за деньги, найдет отклик в сознании обывателя, готового за деньги на все и ни на что – бесплатно, а потому представляющего себе движущие силы истории в виде финансовых потоков, идущих от сил Мирового Зла (масонства, большевизма, терроризма) к исполнителям их черной воли. Убеждение во всесилии денег неотъемлемо от капитализма, поэтому можно предположить появление в будущем рыночных интерпретаций не только Великой Французской и Октябрьской революций, всегда принимающих первый удар «разоблачителей», но и любых народных движений от «красного мая» 1968-го и Парижской Коммуны до крестьянских войн и восстания Спартака.

Понятие «научная революция»

Наконец, последнее по порядку, но не по важности: в XX веке понятие «революция» переросло рамки политики. Перевороты в любых сферах деятельности, иногда весьма произвольно и всегда несистематично, именуются революциями [241]. Критерии революционности переворота либо не выработаны (искусство, религия), либо вообще невозможны (мода). Исключение составляет та область, где прогресс очевиден – наука.

О «революциях в способе мышления» писал еще Иммануил Кант (1724-1804). К таковым он относил революцию в математике во времена Фалеса, революцию в естествознании времен Ф. Бэкона и революцию в метафизике, которую должна осуществить его собственная «Критика чистого разума» (1781). Сущность революций – в определении наукой своего предмета, т. е., по Канту, того содержания, которое разум вкладывает в объект и которое затем познает [242].

Актуальность понятие «научная революция» приобрело в связи с открытиями в области естественных наук в конце XIX века, а повсеместное признание получило в XX веке после выхода книги Томаса Сэмюэла Куна (1922-1995) «Структура научных революций» (1962).

Развитие науки, с точки зрения Куна, имеет две формы – эволюционную «нормальную науку», руководимую постоянной парадигмой, и «научную революцию» – смену парадигм. Качественный характер научных революций раскрыт, но о прогрессивности сказать то же нельзя.

Задача науки определяется Куном в соответствии с позитивистскими догмами как решение трудных задач – «головоломок», а не познание мира, поэтому критерий прогресса представляет для него неразрешимую проблему. Неубедительно отвергая обвинение в релятивизме, в «Дополнении 1969 года» Кун пишет: «Более поздние научные теории лучше, чем ранние, приспособлены для решения головоломок в тех, часто совершенно иных условиях, в которых они применяются. Это не релятивистская позиция, и она раскрывает тот смысл, который определяет мою веру в научный прогресс» [243].