– Э, майн либе кинд, – сказал Клейн, – у тебя все очень просто. А партия нас учит: нельзя льгать. Сольжешь – нет тебе вери. Так и вишло с Таней. – Но глаза он уводил, начальник. И Климов отвернулся.

– Спать надо! – вдруг сказал Клыч.

– Что ж, – вздохнув, сказал Клейн. – Можно и спать. Покойной ночи, товаричи.

Но спокойной ночи не было и быть не могло. Климов спать не мог, да и остальные ворочались на брошенных на пол матрацах. Внизу изредка гремел звонок тревоги, и слышно было, как, прочихиваясь, выезжает за ворота автомобиль. Каждый раз Стас садился на своем матраце и молча смотрел в окно. Оно было озарено светом близкого фонаря. Стас ждал чего-то, потом встряхивал кудлатой головой, вздыхал и снова ложился.

В середине ночи, поворочавшись, Селезнев встал и подошел к окну. Климов поднял голову. Селезнев курил. От мыслей о сегодняшнем разговоре с Таней, от сумятицы в голове из-за Мишкиной смерти смертельно захотелось курить. Климов рывком поднялся и, как был, в майке и трусах подошел к Селезневу. Тот, медленно выпуская дым, смотрел в окно. Луна высеребрила листву садов, протянула светящуюся паутину вдоль деревьев.

– Дай курнуть, – попросил Климов.

Селезнев, не глядя, протянул ему пачку, сунул папиросу – прикурить.

– А Кота я уважаю, – сказал он, словно продолжал какой-то давний разговор. – Не телится он, Кот. Согласен? Кто не подходит, он – шлеп и пошел дальше. А мы телимся. В общем масштабе телимся, оттого и социализм пока не построили, – он затянулся. – А надо чистить, понял? – Он взглянул на Климова и отвел взгляд куда-то вдаль. – Кто не подходит новой жизни, того перековывать – терять время. Кончать надо эту музыку. Чистить страну в общем масштабе.

– А если ты не подходишь, – озлобляясь, спросил Климов, – с тобой как?

– Я? – усмехнулся Селезнев. – Я не подлежу новой жизни? – Он засмеялся, потом стал серьезен. – А если уж и я не подлежу, и меня к стенке, и точка! А ты как думал? – Он помолчал, потом, закончил, улыбаясь почти застенчиво: – Только я-то, Климыч, как раз к ней подлежу. На людей я посмотрел: в большинстве дрянь народишко. И по анкете, и по направлению поступков… Так что именно мне и таким, как я, порядок наводить, дорогу для новой жизни прочищать, а ты говоришь – не подлежу!

– Одно все время думаю, – сказал Климов, – страшное будет время, если ты и такие, как ты, получат возможность «чистить» землю, как ты хочешь.

– А ты как думал? – сказал Селезнев с глубоким спокойствием. – Конечно, страшное. Для некоторых. Зато выскоблим. И до дна.

Глава VII

Он открыл глаза. Вокруг скатывали матрацы. Селезнев добривался, макая помазок в железную мыльницу на подоконнике. Климов вскочил и принялся за дело. Через пятнадцать минут, когда вошел Клейн, бригада была уже готова к рабочему дню. Побледневший, но свирепо поглаживающий усы Клыч провел начальника к себе за перегородку. Через несколько минут они появились в комнате, и Клыч объявил:

– Товарищи, работаем так. Товарищ Клейн едет в военный госпиталь, где лежит Клембовская. С ним едет Селезнев. Он должен расколоть раненого бандюгу. От этого, Селезнев, зависит очень многое.

Селезнев хмуро окинул его взглядом:

– Лучший кусочек предложили …

Клыч взглянул на него и тоже нахмурился:

– Ты, братишка, работаешь в военизированном учреждении. И слушал сейчас приказ, а не бабий треп. Продолжаю. Я еду в домзак, занимаюсь Тюхой. Там у нас некоторый успех. Вчера Тюха просил прислать к нему священника. Я прислал, хоть вроде не по уставу. Так что исповедался грешник, теперь сам просил, чтобы я приехал. Климов едет со мной. Тут остается Ильин. В случае необходимости – действовать вместе с оперативной группой. Все.

Прибежал запыхавшийся Потапыч с пачкой фотографий в руке.

– Судари мои, уже собрались? А карточки-то, карточки-то!

Он быстро раздал всем фотографии широкоскулого чубатого хлопца с узкими глазами, мощными надбровными дугами и губастым ртом.

– Всем покажите, всем. Может, узнает кто?

– Благодарю за слюжбу, – сказал Клейн, и Потапыч порумянел.

В домзаке их знали, и через минуту они уже шли по узкому мощеному двору, со всех сторон охваченному каменными стенами. Несколько арестантов скребли метлами по каменным плитам. Один, широкоплечий и чем-то знакомый, оглянулся. Климов остановился: Филин! Клыч прошел через двор тюремного лазарета, а Климов подошел к бывшему сослуживцу. Филин ждал, косо улыбаясь, лицо было серое, глаза смотрели угрюмо.

– Здорово, – сказал Климов. – Ну как ты тут?

– Загораю вот, – сказал Филин, кивнув на метлу – Там-то у вас что? Кота поймали?

– Ловим, – Климов поглядел на раздолбанные тюремные бутсы Филина, и жалость уколола его. – И как тебя за язык потянуло?

Филин враждебно взглянул на него, потом выражение тяжелого лица его смягчилось.

– Баба продала, – сказал он, вздохнув. – Я к ней всей душой, а она, выходит, там притон держала. Телок я, Климов, точно, телок. Верил я ей. И про все с ней делился. И про облаву в Горнах сказал. Ревновала уж больно: куда едешь мол? По бабам небось? Вот и тянула она из меня. А сама со шпанкой путалась. И, считаю, правильно, что в домзак меня запечатали. Мало еще … А выйду, ее, суку, найду – убью!

– Она сама под следствием!

– Все равно! – тряхнул головой Филин. – Перед товарищами себя гадом чувствую… – Он вдруг жалобно, как-то по-детски скосив глаза, попросил: – Ты там ребятам скажи: случайно, мол, Филин-то. Промашка вышла. А предателем не был.

– Все так и думают, – сказал Климов. – Ты, Филин, держись! У нас весь подотдел знает, что ты Тюхе не дал сбежать.

Филин смущенно хмыкнул и взялся за метлу.

– Ладно, прощевай. Работать надо.

В бокс тюремного лазарета, где лежал Тюха, Климов вошел во время самой задушевной беседы между убийцей и своим начальником.

– Планида моя такая, – хрипел Тюха. Его темная бритая голова выделялась на белой подушке. Глаза слепили возбужденным и отчаянным блеском. – Я, Степан Спиридоныч, для хозяйства был рожден, для семейственности. А тут война, в разведке служил. На третьем году – что в коровью лепеху штыком ткнуть, что в человека … Пришел в деревню, баба у меня была – нету, уехала, а куда? Никто не знает, детишков нам бог не дал. Хозяйство старшие братья под себя приспособили. Ушел в город, ходил без дела, а тут энтих встретил. Выпили, а потом пошли на дело. Ослобонили один магазин от товаров, потом кооперативную лавку очистили. Спирт, гитара, бабье – так и потекло. Задуматься некогда, да и к чему оно? Дошел так до Ванюши. Тот живорез был. А меня томило. Не поверишь, Степан Спиридоныч, а томило меня. На войне сколь людей на тот свет отправил, не знаю, да тут и не моя вина. А вот по «мокрому» имею на себе восемь душ опосля. Это как на духу. Мне теперича врать не к чему!

– Понимаю, – сказал Клыч. – Да, видишь, поздно ты, Пал Матвеич, каяться начал.

– Оно и не тебе каюсь, Степан Спиридоныч, – спокойно ответил Тюха. – Богу каюсь. А тебя по другое звать послал.

Тюха захрипел и весь словно провалился в подушку. Клыч поддержал его голову. Тюха отдышался и вновь захрипел.

– Ты, брат, Степан Спиридоныч, пронзил меня. Пронзил. Офицериком своим. Ты вона кого вспоминаешь, а у меня и похуже есть что вспомнить… Но ладно обо мне. А вот про душегубца настоящего я тебе скажу. Про Кота. Понял я прошлый раз: до него вы добираетесь. И пора, братцы, пора! Я Кота почему знаю: с одной мы с ним деревни, с Тверской губернии, деревня Дикий Бор. Он молодой, Кот-то. Ему теперича двадцать седьмой годок. Отец его из деревни годков в двенадцать в трактир служить отправил. Ларивонова трактир был в Твери, Ларивонов сам-то из нашенских, из дикоборцев. Яво потом перед самой войной – слушок был – полиция взяла, Ларивонова-то. Быдто краденое где укрывал или чего еще. Климов у двери, а Клыч – склонившись над кроватью Тюхи, слушали, боясь пропустить хоть одно слово.