– Тебя успокоит, – вдруг сказала Флёр, – если я дам тебе обещание не видеться с ним – ну, скажем, ближайшие шесть недель?

Она не была подготовлена к странной дрожи в его пустом и ровном голосе.

– Шесть недель? Шесть лет, шестьдесят лет! Не обольщайся. Флёр, не обольщайся напрасно.

Флёр обернулась в тревоге.

– Папа, что же это такое?

Сомс подошёл к ней так близко, что ему стало видно её лицо.

– Скажи, – проговорил он, – ведь это каприз, ведь ты не так глупа, чтобы питать к нему

какие-нибудь чувства? Это было бы чересчур!

Он рассмеялся.

Флёр, никогда не слышавшая у него такого смеха, подумала: «Значит, причина серьёзная. О, что же это такое?» И, мягко взяв его под руку, она бросила:

– Да, конечно, каприз. Только я люблю свои капризы и не люблю твоих, дорогой.

– Моих! – горько сказал Сомс и отвернулся.

Свет за окном холодел и стелил по реке как мел белесые отблески. Деревья утратили все веселье окраски. Флёр ощутила вдруг голодную тоску по лицу Джона, по его рукам, по его губам: снова чувствовать его губы на своих губах! Крепко прижав руки к груди, она выдавила из горла лёгкий смешок.

– О-ля-ля! Маленькая неприятность, как сказал бы Профон. Папа, не люблю я этого человека.

Она увидела, как он остановился и вынул что-то из внутреннего кармана.

– Не любишь? Почему?

– Престо так: каприз!

– Нет, – сказал Сомс, – не каприз! – он разорвал пополам то, что держал в руке. – Ты права. Я тоже его не люблю!

– Смотри! – тихо проговорила Флёр. – Вот он идёт! Ненавижу его ботинки: они у него бесшумные.

В сумеречном свете двигалась фигура Проспера Профона. Он засунул руки в карманы и тихонько насвистывал в бородку; затем остановился и взглянул на небо, словно говоря: «Я невысокого мнения об этой маленькой луне».

Флёр отошла от окна.

– Он похож на жирного кота, правда? – прошептала она.

Громче донёсся снизу резкий стук бильярдных шаров, как будто Джек Кардиган перекрыл и кота, и луну, и капризы, и все трагедии своим победным кличем: «От красного в лузу!»

Мсье Профон снова зашагал, напевая в бородку дразнящий мотив. Откуда это? Ах да – из «Риголетто»: «Donna е mobile»[46], Что ещё мог он петь? Флёр стиснула локоть отца.

– Рыщет! – шепнула она, когда мсье Профон скрылся за углом дома.

Унылый час, отделяющий день от ночи, миновал. Вечер настал – тихий, медлительный и тёплый; запах боярышника и сирени ластился к чистому воздуху над рекой. Распелся внезапно дрозд. Джон уже в Лондоне; он идёт по Хайдпарку, по мосту через Серпантайн, и думает о ней! Лёгкий шелест за спиною заставил её обернуться: отец опять рвал в руках бумагу. Флёр заметила, что то был чек.

– Не продам я ему моего Гогэна, – сказал он. – Не понимаю, что в нём находят твоя тётка и Имоджин.

– Или мама.

– Мама? – повторил Сомс.

«Бедный папа! – подумала Флёр. – Он никогда не кажется счастливым, по-настоящему счастливым. Я не хотела бы доставлять ему лишние огорчения, но, конечно, придётся, когда возвратится Джон. Ладно, на сегодня хватит!»

– Пойду переоденусь, – сказала она.

Когда она очутилась одна в своей спальне, ей вздумалось надеть маскарадный костюм. Он был сделан из золотой парчи; золотистые шаровары были туго перехвачены на щиколотках; за плечами висел пажеский плащ; на ногах – золотые туфельки, на голове – шлем с золотыми крылышками; и все – а в особенности шлем – усеяно было золотыми бубенчиками, так что каждый поворот головы сопровождался лёгким треньканьем. Флёр оделась; грустно стало ей, что Джон не может её видеть; показалось даже обидно, что на неё не смотрит хотя бы тот весёлый молодой человек, Майкл Монт. Но прозвучал гонг, и она сошла вниз.

В гостиной она произвела сенсацию. Уинифрид нашла её наряд «презабавным». Имоджин была в восхищении. Джек Кардиган объявил костюм «замечательным, очаровательным, умопомрачительным и сногсшибательным». Мсье Профон с улыбкой в глазах сказал: «Славное маленькое платьице!» Мать, очень красивая в чёрных кружевах, поглядела на неё и ничего не сказала. Осталось только отцу наложить пробу здравого смысла:

– Зачем ты это надела? Ты пришла не на танцы.

Флёр повернулась на каблучках, и бубенчики затренькали.

– Каприз!

Сомс смерил её внимательным взглядом и, отвернувшись, предложил руку сестре. Джек Кардиган повёл её мать. Проспер Профон – Имоджин. Флёр пошла одна, звеня своими бубенчиками.

«Маленькая луна» вскоре зашла, спустилась майская ночь, мягкая и тёплая, окутывая своими красками виноградного цветенья и своими запахами капризы, интриги, страсти, желания и сожаления миллионов мужчин и женщин. Был счастлив Джек Кардиган, похрапывая в белое плечо Имоджин, жизнеспособный, как блоха; или Тимоти в своём «мавзолее», слишком старый для всего на свете, кроме младенческого сна. А многие, многие лежали, не смыкая глаз, или видели сны, и мир дразнил их во сне противоречиями и неполадками.

Упала роса, и цветы свернулись; паслись на заливных лугах коровы, языком нащупывая невидимую траву; и овцы лежали на меловых холмах неподвижно, словно камни. Фазаны на высоких деревьях в пэнгборнских, лесах, жаворонки в травяных своих гнёздах над заброшенной каменоломней близ Уонсдона, ласточки под карнизами дома в Робин-Хилле и лондонские воробьи – все в ласковом безветрии спокойно спали, не видя снов. Мэйфлайская кобыла, верно ещё не обжившаяся в новом жилище, почёсывалась на своей соломе; и редкие ночные охотники – летучие мыши, совы, бабочки – вылетали, сильные, в тёплую тьму; но мозг всей дневной природы погрузился в покой ночи, бесцветный и тихий. Одни только люди, оседлав чудных коньков любви или тревоги, жгли колеблющееся пламя мечты и мысли в эти часы одиночества.

Флёр, склонившись в окно, слышала приглушённый бой часов в холле двенадцать ударов, слышала мелкий плеск рыбы, внезапный шелест осиновых листьев в порывах ветра, поднимавшегося над рекой, далёкий грохот ночного поезда и время от времени слышала звуки, которым в темноте не дашь названия, – мягкие и тёмные проявления несчётных эмоций человека и зверя, птицы и машины, или, может быть, усопших Форсайтов, Дарти, Кардиганов, затевающих ночную прогулку в тот мир, который некогда был своим для их духов, облечённых в плоть. Но Флёр не прислушивалась к этим звукам; дух её, отнюдь не стремившийся расстаться с телом, летал на быстрых крыльях от вагона железной дороги к боярышнику над плетнём, он тянулся за Джоном, гнался за его запретным образом, за звуком его голоса, который стал для неё табу. И она раздула ноздри, стараясь воссоздать – из полуночных речных ароматов то мгновение, когда рука Джона проскользнула между цветком боярышника и её щекой. Долго в причудливом наряде сидела она на окне, готовая в своей отваге спалить крылья о свечу жизни, – между тем как мотыльки, рвущиеся к лампе на её туалетном столе, крылом задевали её щёку, не зная, что в доме Форсайта не бывает открытого огня. Но под конец даже её стало клонить ко сну, и, забыв о своих колокольчиках, она проворно спрыгнула с подоконника.

В открытое окно своей комнаты, смежной со спальней Аннет, Сомс, тоже не спавший, услышал их тонкое лёгкое треньканье – звон, какой могли бы производить звезды или падающая с цветка роса, если б можно было слышать подобные звуки.

«Каприз! – подумал Сомс. – Нет, не могу рассказать. Она своенравная. Что мне делать? Флёр!»

Далеко за полночь он лежал без сна и думал свою думу.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I. МАТЬ И СЫН

Сказать, что Джон Форсайт сопровождал мать в Испанию неохотно, было бы не совсем точно. Он шёл, как благонравная собака пошла бы на прогулку со своей хозяйкой, оставляя на дорожке облюбованную баранью кость. Он шёл, оглядываясь на кость. Форсайты, если отнять у них баранью кость, обычно дуются. Но дуться было не в характере Джона. Он боготворил свою мать, и, как-никак, это было его первое путешествие. Италия превратилась в Испанию совсем легко – он только сказал: «Поедем лучше в Испанию, мама; в Италии ты бывала много раз; мне хотелось бы, чтобы мы оба увидели что-то новое».

вернуться

46

«Сердце красавицы склонно к измене» (итал.).