Рябинин не собирался рассказывать Елышеву о покойном теперь уже Петрушине. Однако и Елышев не собирался расспрашивать доктора о Петрушине. Живые должны думать о живых.

Позднее, правда, Рябинин подумал: что же все-таки мог знать Петрушин о старшине такого, что подорвало бы доброе отношение доктора к этому, в общем-то, безобидному старшине? Не сходились ли где-то и почему-то дороги Петрушина и Елышева много лет назад?

5

День у меня выдался напряженный: два раза пришлось смотаться из больницы в горздрав и обратно, а из центра на Яруговку конец не близкий. О смерти Петрушина я узнал утром в больнице и сразу подумал о том, что прокурор не может не вспомнить о нас с Чергинцом: почему бы ему вновь не привлечь нас, как тогда, осенью, в сличковском деле? Но сейчас мне этого совсем не хотелось.

Все это время, с того последнего разговора с Приваловым, когда он рассказал мне, что именно полицай Сличко участвовал в казни моей матери, я думал о тех героических и страшных днях. Описывая сличковское дело, мечтал о другой работе — собрать и опубликовать материалы по истории партизанского движения в нашем крае. В этом видел я теперь свой долг перед матерью, перед ее погибшими товарищами — узнать все, что можно, от тех, кто еще жив.

Не начал делать этого раньше, начну сегодня же — так я решил, услышав о Петрушине.

Заскочив в обеденный перерыв домой и наскоро перекусив, я уже не мог усидеть на месте. Дело в том, что в соседнем доме жил человек, который провел в Новоднепровске весь срок оккупации — от первого до последнего дня, не застрелил ни одного фашиста, не скрывался в плавнях, ни на одно дело не ходил с партизанами или подпольщиками, по по окончании войны был награжден орденом Отечественной войны II степени.

Когда-то, еще в начале тридцатых годов, Демьян Трофимович Рекунов дружил с моим отцом. Вместе и начали строиться, усадьбы их домов смыкались тыловыми заборами. Отец-то потом, уже когда они с мамой разошлись, дом свой продал, а Демьян Трофимович так всю жизнь и прожил в своем. По правой стороне улицы сейчас настроили пятиэтажки, в одной из них я и живу, по левой все еще стоят частные дома. Так вот и случилось, что коротаю свой холостяцкий век по соседству с домом, где родился. Во время оккупации мама особенно сдружилась с Рекуновым, частенько забегала к нему из яруговской больницы. Их и орденами наградили одновременно, но маму — посмертно. Я ведь только от Привалова, когда закончилось дело о Крутом переулке, узнал, что полицай Сличко участвовал в ее казни. С прошлой осени ни разу не заходил к Рекунову: не то что обижен был на старика, но как-то не по себе было, что до сих пор не рассказывал он мне подробно о ее подпольной работе.

Перебегая под дождем через улицу, я хотел было решить, с чего начать разговор, но ничего лучше не придумал, как спросить:

— Демьян Трофимович, вы, конечно, догадались о цели моего визита?

Рекунову уже перевалило за семьдесят пять, однако был он бодрым, сильным стариком. С узловатыми руками, с пронзительным, зорким взглядом, с тихим голосом. Говорил всегда неторопливо, основательно взвешивая слова и внимательно наблюдая за реакцией собеседника. Впрочем, все южсталевцы его поколения одинаковы.

— К чему мне гадать? Я тебя, дружок, еще с осени жду. Ты вот лучше скажи, если бы сейчас этого второго не пристукнули, заглянул бы к старику?

Так вот прямо и спросил меня.

— Зашел бы. Но не сейчас. Попозже…

— Видишь ли, есть вещи, о которых не так просто думать, не то что говорить. Время должно выйти. Если уж я, старик, за временем не гонюсь, тебе тем более не след. Время, оно, видишь, само пришло.

— А если б этих прихвостней не убрали, значит, время бы не пришло?

— Может, и так. Раз их убили, значит, кто-то зашевелился. И вы, молодежь, небось решили, что это связано с тем взрывом нефтебазы? Так ведь?

— Ну-у, не решили, а… скажем… предположили.

— А это такая загадка, какую не разгадать с кондачка. Потому что не хватает чего-то такого, без чего ее не раскрыть. Пытались ведь и до вас. И те, кто пытался, поопытней были, и не только, чем ты, но и чем Святик Привалов и его нынешний помощник Костюсь, хотя оба они, не спорю, головастые. Так вот тогда, в сорок пятом, а потом еще раз, в сорок восьмом, все перерыли, всех опрашивали. А что проку? Даже самое главное осталось непонятным: для чего взрывать нефтебазу?

Я удивленно посмотрел на него. Он мой взгляд встретил спокойно.

— Так ведь вывод нефтебазы из строя лишал немцев горючего на полтора месяца, — решил я показать Рекунову, что кое-что и мне известно.

— Это понятно. Но умнее и меньше риска было бы в том, чтобы перекрыть им пути доставки горючего. А тут ведь даже сама переправа трех групп — риск, причем немалый. А немцы ничего не сделали, чтобы помешать переправе. Это ведь не один-два человека. Три группы. Знаешь, сколько каюков было? Десять! Целая флотилия. В моем последнем сообщении говорилось как раз о том, что немцы усилили охрану нефтебазы, а не ослабили, как считали в отряде. Потому что незадолго перед этим ребятки Андрейки Привалова, с ним Коля Польщиков, мои племяши, покушались на ту базу. Вот главная загадка: почему все-таки решили? Уходить из плавней пора уже было, но уйти, сохранив все силы. А что вышло? Я предупреждал их, что дело гиблое. Выходит, не послушали. А я и не знаю, дошли мои слова до командования отряда или нет.

— Но это хоть можно узнать? С кем конкретно из отряда вы встречались?

— Э-э, не-е, дружок. Ни с кем из отряда я никогда не встречался.

Рекунов рассказал мне, что связь с ним держали лишь два его племянника: один — из группы Андрея Привалова, который и погиб вместе со всей этой молодежной подпольной группой, действовавшей в городе, а другой — самый младший, Василек, связывался только с соседом своим, Антошей Решко, который приходил из отряда и в целях конспирации не должен был даже знать, от кого получает сведения Василек.

Этому Антону Решко было тогда уже под сорок лет, но на вид он был как парубок, маленький такой, худенький, по словам Рекунова, вполне сходил за пацана. Во время операции он действовал в той самой группе из десяти человек, которую возглавлял командир отряда Волощах. Там, на нефтебазе, Решко получил тяжелое ранение и скончался у себя дома, на чердаке. С кем держал связь Решко, через кого передавал сведения командованию отряда — те сведения, которые получал от Василька, — так и осталось неизвестным.

— Мне по-другому не полагалось, — говорил старик Рекунов. — В два дня засекли бы. У меня ведь еще хранилось оружие, считай целый склад. Я и потом снабжал партизан, когда они уже в степи хоронились, всем что надо. Ведь как вышло, когда немцы подошли к городу? Нашлись такие, кто из магазинов тащили все, что попало. А мне помогли перенести в погреб к себе весь арсенал из военкомата — тоже под видом, что тащу из магазинов. Потом соседи ходили выпрашивать. А у меня, говорю, ничего нет, все уже употребил — так есть старухи в соседях, что до сей поры считают меня куркулем, жмотом, не делился, мол, ничем в оккупацию…

Лишь однажды нарушил Рекунов требования конспирации: после того боя у нефтебазы укрыл сперва у себя дома, потом в часовне, в развалинах крепости двоих раненых партизан.

— Их-то, кстати, твоя мама выходила. В степь потом ушли. Я ж тебе говорил о том, давно уж…

И верно ведь, рассказывал мне многое Демьян Трофимович, но воспринимал я тогда все как частности, картины в целом так и не представлял себе.

Да и можно ли представить себе ту жизнь по рассказам, по описаниям, какой бы богатой фантазией ни обладай?! Можно ли мысленно увидеть то, чего не видел наяву, если речь идет о таком кошмаре, который обыденностью своей страшнее любого кошмарного сна?! Ночь ли с кромешной тьмой, день ли, опаленный жарой, — мне все это казалось изображенным на одной фантасмагорической картине, где нет главного — нет самой жизни. Город жил, не зная, доживет ли до утра. Жил в постоянном ожидании.