ИНОСТРАНКЕ.
На языке тебе невнятном
Стихи прощальные пишу,
Но в заблуждении приятном
Вниманья твоего прошу:
Мой друг, доколе не увяну,
В разлуке чувство погубя,
Боготворить не перестану
Тебя, мой друг, одну тебя.
На чуждые черты взирая,
Верь только сердцу моему,
Как прежде верила ему,
Его страстей не понимая.
* * *
Наперсница волшебной старины,
Друг вымыслов игривых и печальных,
Тебя я знал во дни моей весны,
Во дни утех и снов первоначальных.
Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой,
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Младенчество прошло, как легкой сон.
Ты отрока беспечного любила,
Средь важных Муз тебя лишь помнил он,
И ты его тихонько посетила;
Но тот ли был твой образ, твой убор?
Как мило ты, как быстро изменилась!
Каким огнем улыбка оживилась!
Каким огнем блеснул приветный взор!
Покров, клубясь волною непослушной,
Чуть осенял твой стан полу-воздушный;
Вся в локонах, обвитая венком,
Прелестницы глава благоухала;
Грудь белая под желтым жемчугом
Румянилась и тихо трепетала…
Ф. Н. ГЛИНКЕ.
Когда средь оргий жизни шумной
Меня постигнул остракизм,
Увидел я толпы безумной
Презренный, робкий эгоизм.
Без слез оставил я с досадой
Венки пиров и блеск Афин,
Но голос твой мне был отрадой,
Великодушный Гражданин!
Пускай Судьба определила
Гоненья грозные мне вновь,
Пускай мне дружба изменила,
Как изменяла мне любовь,
В моем изгнаньи позабуду
Несправедливость их обид:
Они ничтожны — если буду
Тобой оправдан, Аристид.
* * *
Недавно я в часы свободы
Устав наездника читал
И даже ясно понимал
Его искусные доводы;
Узнал я резкие черты Неподражаемого слога;
Но перевертывал листы
И — признаюсь — роптал на бога.
Я думал: ветреный певец,
Не сотвори себе кумира,
Перебесилась наконец
Твоя проказливая лира,
И, сердцем охладев навек,
Ты, видно, стал в угоду мира
Благоразумный человек!
О горе, молвил я сквозь слезы,
Кто дал Д(авыдов)у совет
Оставить лавр, оставить розы?
Как мог унизиться до прозы
Венчанный Музою поэт,
Презрев и славу прежних лет,
И Б(урц)овой души угрозы!
И вдруг растрепанную тень
Я вижу прямо пред собою,
Пьяна, как в самый смерти день,
Столбом усы, виски горою,
Жестокой ментик за спиною
И кивер чудо набекрень.
АДЕЛЕ.
Играй, Адель,
Не знай печали;
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали;
Твоя весна
Тиха, ясна;
Для наслажденья
Ты рождена;
Час упоенья
Лови, лови!
Младые лета
Отдай любви
И в шуме света
Люби, Адель,
Мою свирель.
УЗНИК.
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой.
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно.
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: "Давай, улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер… да я!…"

1823

ПТИЧКА [53]

В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!

ЦАРСКОЕ СЕЛО [54]

Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал поэзию, веселость и покой...
Веди, веди меня под липовые сени,
Всегда любезные моей свободной лени,
На берег озера, на тихий скат холмов!..
Да вновь увижу я ковры густых лугов,
И дряхлый пук дерев, и светлую долину,
И злачных берегов знакомую картину,
И в тихом озере, средь блещущих зыбей,
Станицу гордую спокойных лебедей.
вернуться

53

Стихотворение, написанное в чужбине, во время южной ссылки, в новой, камерной форме (ср. пафос «Деревни», 1819) выражает глубоко волновавшую Пушкина мысль о подневольном положении человека. Посылая стихи Н. И. Гнедичу, поэт писал ему 13 мая 1823 г.: «Знаете ли вы трогательный обычай русского мужика в светлое воскресенье выпускать на волю птичку? Вот вам стихи на это» (см. т. 9). Внимание цензуры было намеренно отвлечено от подлинного политического смысла стихотворения издателем, сопроводившим первую публикацию примечанием: «Сие относится к тем благодетелям человечества, которые употребляют свои достатки на выкуп из тюрьмы невинных, должников и проч.»; («Литературные листки», 1823, э 2).

вернуться

54

Написанное в 1817-1819 гг., стихотворение осталось недоработанным в рабочей тетради Пушкина. Оно заключало в себе после стиха «Я знал поэзию, веселость и покой» черновую запись фрагмента, не нашедшего себе места в тексте стихотворения: // Другой пускай поет героев и войну, // Я скромно возлюбил живую тишину // И, чуждый призраку блистательныя славы, // Вам, Царского Села прекрасные дубравы, // Отныне посвятил безвестный музы друг // И песни мирные и сладостный досуг. // Оказавшееся спустя несколько лет перед глазами Пушкина старое стихотворение его (петербургская рабочая тетрадь Пушкина была прислана ему братом в Кишинев) отвечало душевному состоянию поэта, находящегося в ссылке. «Нередко при воспоминании о царскосельской своей жизни, — вспоминал кишиневский приятель Пушкина В. П. Горчаков, — Пушкин как бы в действительности переселялся в то общество, где расцвела первоначальная поэтическая жизнь его со всеми ее призраками и очарованием. В эти минуты Пушкин иногда скорбел; и среди этой скорби воля рассудка уступала впечатлению юного сердца» (М. А. Цявловский, Книга воспоминаний о Пушкине, М. 1931, стр. 170). Пушкин стал вносить в текст элегии изменения. Для пейзажа он записал неполных два стиха: // хранят венчанные долины // И славу прошлых дней, и дух Екатерины. // Конец первой строфы он наметил закончить стихами, наполняющими новым содержанием юношескую элегию: // Печали тихий друг и глаз очарованье, // Явись, тебя зову я в мрачное изгнанье. // Однако дальнейшего текста поэт не коснулся.