Но сохранились ли самые глубокие — славянско-языче-

==187

ские пласты русской души? Этого мы не знаем. Могучий процесс рационализации убивает безжалостно все подсознательно-стихийное, засыпает все глубокие колодцы, делает русского человека поверхностным и прозрачным. Но до конца ли? Нет ли таких медвежьих углов, где еще живут старые поверия, не порвалась древняя связь с землей? Ведь сохранилось же знахарство и шаманство — о чем нам время от времени сообщает советская этнография. Почему же не сохраниться более смутным и тонким комплексам родовой пантеистической  душевности? Знаем, что кое-что сохранилось, что недаром пишет Пришвин, — кто-то дол жен сочувственно читать его. Но не знаем, достаточно ли это сохранившееся, чтобы по-прежнему питать большую русскую литературу. Ибо в этом вся значительность этого темного, русского пятна. Исчезнет оно, и русская литература, может быть, навсегда утратит свои подземные ключи, свою глубину. Лишенная чувства формы, она никогда не сможет стать чем-либо, подобным латинскому и французскому гению —  культурой законченного совершенства. Ее путь другой. Даже духовная глубина Достоевского приоткрывает карамазовскую и шатовскую глубину — земли...

                К сожалению,  наш вопрос остается без ответа. И на этом безответном вопросе мы должны поставить точку — или многоточие — в предварительных поисках пореволюционного человека как основы будущей русской культуры.

==188

             ЗАВТРАШНИЙ   ДЕНЬ

(Письма о русской культуре)

На  чем основано убеждение многих из нас, что на  другой день после революции русская культура должна пережить небывалый расцвет? На анализе настоящего, на исторических аналогиях? Или на любви, которая «всему верит», которая живет мифами  — мифами   прошлого  и  будущего, на вере в чудо, которая одна, для слабых душ,  способна дать силы жить?

                Кажется, довольно мы жили иллюзиями  и дорого заплатили за них. Если все пережитые испытания, гибель  нашей России и нашей Европы не способны излечить нас  от иллюзий, значит, зря мы были приглашены на «пир небожителей». Ничего не забыли, ничему не научились. Иллюзии двигают миром? Да, бесспорно. Но на его погибель.  Сейчас, куда ни посмотришь, видишь марширующие миллионы, готовые поджечь мир с четырех концов и уже начавших грандиозное разрушение во имя соблазнительной  и лживой мечты. Они все в бреду великих иллюзий, во  власти мании величия. Конечно, истина тоже нуждается в  батальонах, которые сражались бы и умирали за нее. Но  вера, движущая  ее бойцов, иного качества. Jeunesse  catholigue чем-то в духовном складе, а не только в содержании credo, отличается от молодежи коммунистической или  фашистской. На кого же будет похожа наша, национальная  и православная, молодежь, которая примет участие в строительстве России? Это вопрос решающий для ее будущего. Россия ждет от нас зрячей, трезвой любви. К тому же трезвость — одно из лучших качеств великоросса, москвича, который сейчас, как мы старались показать в предыдущем письме1, становится хозяином русской жизни.

                1 Русские записки. 1938. № 3.

==189

                Итак, исторические аналогии, анализ настоящего? Что  касается аналогий, я боюсь, что нас еще дразнит болотный  огонек французской революции. Видя блестящий расцвет  французской культуры с двадцатых годов XIX века, мы  склонны объяснять его влиянием пережитой катастрофы.  Мы  говорим: революция освобождает скованные силы.  Старый режим, не будучи, может быть, столь жестоким,  как думали революционеры, своей инерцией, ленью и со  словными привилегиями  глушил народные  силы. Освобождение гражданина стало освобождением и таланта. С  другой стороны, те героические страсти, которые революция разбудила в своих сынах, не потухли бесплодно: они,  сублимируясь, «переключились» в высшие сферы: романтической поэзии, истории, социологии.

                Боюсь, что это представление покоится тоже на иллюзии.

                Между  революционным пожаром и культурным расцветом эпохи Реставрации лежит духовная пустыня: Империя.  При Наполеоне литература была скована так, как никогда в  старой монархии. Свободой пользовался собственник и  предприниматель, а не мыслитель и художник. И, что, пожалуй, еще хуже, страна не ощущала потребности в иной  свободе: поэзия и мысль, за ничтожными исключениями,  как будто были парализованы. Если отвлечься от грома военных побед, Франция жила внутренними процессами буржуазного накопления. То были безличные, серые будни, в  которых «трудились» разные Горио и Гранде.

                Воскресение французской культуры было связано со  всем не с революционной бурей, а скорее с ее отрицанием —  с той огромной духовной реакцией против XVIII века, которая носит общее имя романтизма. Чтобы быть совсем  точным, своеобразие и сила французского XIX века заключается в борьбе и синтезе идей реакции и революции, романтизма и просвещения. УжеСен-Симон  (его ученик  Конт) выступают с планом синтетической конструкции,  где рационализм XVIII века уживается с преклонением перед католичеством и «органическими» основами средневековья. А дальше новая волна, тоже двухсоставная: революционный  романтизм, Гюго,  Ламеннэ... Но почти все революционеры 30-х годов начинали с «ультра» романтической и католической реакции. Именно она дала им ту

==190

пламенную страсть, которой была лишена потухшая и превратившаяся в быт революция.

                Нет, аналогия французской революции не за нас. Ну а  сама русская действительность? Что говорит анализ настоящего в смысле возможных прогнозов?

Было  время, когда действительность давала веские основания для надежд. В самый разгар гражданской войны и  свирепейшего террора в стране горела духовная жизнь. В  эпоху нэпа это напряжение вылилось в значительную литературу, может быть переоцененную нами, но которая, конечно, не имеет себе равной в революции французской.  Поэты старой России и новые писатели, вышедшие из народа, сливались в общем мажорном ощущении жизни. Буря событий захватила их, как дионисическое опьянение.  Жизнь казалась чудесной, всеобещающей. Весело шагали  по трупам — навстречу какому-то сияющему будущему. За  литературой, театром — вставали массы, жадно рвущиеся к  просвещению,  наполнявшие  залы популярных  лекций,  аудитории рабфаков. Жизнь была неприглядна, голодна и  дика, насилие торжествовало повсюду, но, глядя на эти честные, взволнованные лица молодых и стариков, впервые  дорвавшихся до культуры, хотелось верить в будущее. Увы,  теперь от этих надежд мало что осталось.

                Уже в годы нэпа волна пошлости и стяжательства нахлынула, затопляя бескорыстный идеализм «света и знания». Но во второе, сталинское, десятилетие от этого идеализма уже ничего не осталось. Сперва он был переключен  на техническое поле строительства, на военный энтузиазм, на паршютничество, полярный  миф  и прочее. Но чем  дальше, тем больше романтизм техники уступает место делячеству, устройству личной карьеры. Лозунг «счастливой  жизни» отразил второе спадение идеалистической волны,  которое кажется окончательным. То, что наступило потом, —  массовый террор, ликвидация коммунистической идеологии, всеобщее подхалимство и рабство, — какая культура  возможна в этом отравленном воздухе? И мы видим: советская литература кончается, удушенная, обескровленная,  за отсутствием какой бы то ни было свободы и творческой  воли к жизни.