Неожиданно Пашенцев почувствовал, как кто-то будто задел его локтем; потом послышались звякающие удары автомата о кочки и характерный, потрескивающий шорох встающего человека. Пашенцев мгновенно поднял голову и увидел связиста Ухина. Вся наклонённая вперёд — на старт! — грузная фигура связиста была залита ярким солнцем; утренние лучи словно помолодили серое, всегда угрюмое лицо старого иртышского лодочника. Но ни обновлённая светом и просоленная в рубцах гимнастёрка, ни волосатые с бугристыми и синими венами руки (о таких в народе говорят — жилистые!), ни отливавший воронёным блеском автомат, а лицо, именно лицо Ухина поразило Пашенцева своей необычной чистотой и ясностью мысли. Связист только что казался бледным и жалким, а в том бою его приходилось под пистолетом посылать на линию соединять порывы, но это было в том бою, тогда Ухин был новичком, а после того боя Пашенцев не мог припомнить, чтобы Ухин ещё когда-либо трусил; он бледнел, но шёл на линию; однажды даже сам вызвался пойти — да, было такое; сейчас, глядя на всю наклонённую вперёд — на старт! — грузную фигуру связиста, капитан вспомнил об этом. Ухин смотрел на выпрыгнувшего из танка (танк с размотанной гусеницей и ещё работающим мотором медленно охватывался огнём) и бегавшего в дыму немца, и в глазах, прищуренных от бьющего света и больше — от лютой ненависти, в суровой скобке рта, в подбородке, злобно выдвинутом вперёд, — во всем чувствовалась решимость; он готов был броситься за немцем и схватить его, и только как человек со сноровкой, привыкший действовать наверняка, выжидал удобный момент для нападения. Эту решимость и прочёл Пашенцев на лице связиста.

Ухин рванулся вперёд и потонул в чёрном дыму чадившего танка, и только совсем понизу, между землёй и дымом мелькали его кирзовые сапоги, а чуть пониже — сапоги убегавшего немца. За ожившей траншеей немецкие автоматчики продолжали атаку, теперь уже взахлёб полосуя из автоматов, и звонкие, как осы, пули цокали по сухой траве. Бой нарастал. Пашенцев обернулся и взглянул на дымившееся поле: вся траншея, все окопы и окопчики, весь вытянутый от берёзового колка до стадиона жёлтый, рассечённый воронками бруствер жил, стрелял, клокотал белыми огоньками очередей.

— Держатся! — прошептал Пашенцев, одновременно относя это слово к ручным пулемётам, стрелявшим с запасных, которыми, как он все ещё полагал, командовал посланный туда лейтенант Володин, и к правому флангу, яростно отбивавшемуся от наседавших немцев, и к левому, ко всей роте, всему батальону, всей соломкинской обороне.

— Держатся!

— Держатся!

— Держатся!

Не записанное ни в одном уставе, оно произносилось в этот день всеми, от солдата до генерала, во всех частях — пехоте, артиллерии, авиации, на всех участках

Воронежского и Центрального фронтов; его повторяли в разрушенных окопах, горевших танках, на изрытых воронками батареях; его с нетерпением ждали на командных пунктах, в штабах, это слово — «держатся!». Оно передавалось из уст в уста на пыльных дорогах, запруженных подходившими к фронту войсками. Его повторяли командующие фронтами, читая боевые донесения частей; это короткое слово, вместившее в себя целые сражавшиеся полки, дивизии, армии, было в этот день, первый день Курской битвы, мерилом подвига и славы.

Рота Пашенцева ещё держалась, отбивала атаку, но положение с каждой минутой становилось хуже. Немецкие автоматчики, наткнувшись в центре на сильный пулемётный огонь, повели наступление в обход, на правый фланг. Они стремились во что бы то ни стало прорвать оборону и выйти вслед за танками к развилке, к шоссе. На правом фланге, на стыке двух рот, стоял вкопанный в землю наш танк. Он должен был орудийным и пулемётным огнём прикрывать пехоту. Но танк молчал, ещё при бомбёжке ему заклинило башню, и теперь танкисты под огнём ремонтировали её. Можно бы поддержать правофланговцев миномётным огнём, но, во-первых, вся связь нарушена, провода изорваны в клочья, и, пока связисты, ползая на животах, восстановят линию, пока Пашенцев созвонится с миномётчиками и сообщит им координаты, стрелять уже не будет никакой необходимости — гитлеровцы прорвут оборону; во-вторых, сделать это было невозможно ещё и потому, что миномётной батареи уже не существовало (Пашенцев, разумеется, не знал и не мог знать этого), танковая лавина прошла через батарею, и комбат миномётчиков с перевязанной шеей ходил сейчас по огневой, перешагивая через раздавленные трупы своих солдат, и рассматривал сплюснутые, как блины, миномёты.

Чем дольше вглядывался Пашенцев в поле боя, тем яснее представлялась ему опасность, нависшая над ротой. Он понимал, что нужно немедленно что-то предпринять, чем-то помочь правофланговцам, иначе они не выдержат и отойдут под напором атакующей волны автоматчиков, потом придётся отводить всю роту, весь батальон и, может быть, сдать Соломки немцам, открыть им путь к шоссе, — Пашенцев отлично понимал это, но вместе с тем не видел возможности, чем и как помочь. А минуты шли, и каждая упущенная могла решить исход боя. Тогда Пашенцев и предпринял ту контратаку, которую хорошо видели с командного пункта дивизии, — член Военного совета фронта, находившийся как раз на КП, не отрывая бинокля от глаз, сказал командиру дивизии: «Там совершается подвиг!» — предпринял ту смелую контратаку, за которую в тот же день был представлен к ордену Александра Невского. Позднее, когда его расспрашивали об этой контратаке, он и сам удивлялся вместе с теми, кто задавал вопрос: как все получилось?

«Немцы обходили пулемётные гнёзда, образовалась брешь, вот в эту брешь…»

«С восемнадцатью солдатами?!»

«Да. Но ведь я не знал, что от взвода осталось всего восемнадцать…»

По тому же ходу сообщения, по которому лейтенант Володин пробирался к пулемётным гнёздам, бежал Пашенцев к траншее; те же серые, землистые солдатские лица, опутанные белыми бинтами, смотрели на пробегавшего командира роты, и Пашенцев узнавал и не узнавал своих солдат; так же, как и Володин, на секунду задержался перед убитым санитарным инструктором роты Жихаревым, в открытые мёртвые глаза которого по-прежнему сыпались красные комочки глины и прилипали к роговице; пробежал мимо бронебойщиков Волкова и Щеголева, у которых на стенке окопа было уже нацарапано семь глубоких борозд — семь удачных попаданий; встретил Чебурашкина, который нёс на спине чьё-то обвислое и странно вымазанное в саже тело, и сам Чебурашкин тоже, казалось, был весь в саже, копоти и мазуте; потом столкнулся с Белошеевым, отгребавшим у себя из-под ног стреляные гильзы, и остановился — здесь центр, отсюда надо вести контратаку! «За мной!» — подал команду по цепи, вскарабкался на бруствер и, уже стоя во весь рост на бруствере, ещё раз взмахнул автоматом и крикнул: «За мной!» Он не оглянулся, чтобы узнать, побегут ли за ним солдаты; и когда бежал, не оглядывался и не прислушивался, раздаётся ли за спиной топот сапог; падал, поднимался и бежал, и каждый раз, поднимаясь, повторял один и тот же увлекающий, зовущий, указывающий направление жест — вперёд! В какое-то мгновение увидел рядом с собой младшего сержанта Фролова с тяжёлым ручным пулемётом наперевес — глаза Фролова сияли весельем, как у разгулявшегося парня; следом за младшим сержантом, не отставая от него ни на шаг, бежал Щербаков, тот самый с бородавками на пальцах солдат, десятки раз рассказывавший смешную историю о баночке со вшами, тот перепуганный насмерть солдат, только что привязывавший белую портянку к автомату, — и портянка и сапоги так и остались в окопе, а он, босой, нёсся по стерне, не чувствуя уколов, и белые тесёмки от кальсон развевались и били по икрам; бежал Сафонов, как на учениях, огромными прыжками и пулемёт держал, как на учениях, одной рукой, а другой диски, и сошка была подогнута, чтобы не задевала за кочки; бежало восемнадцать человек — все, кто ещё был жив из взвода Володина, и в самом конце этой маленькой контратакующей группы, в самом хвосте, догонял своих Чебурашкин.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено; словно цветной фильм смотрит Табола, с той только разницей, что сам выбирает нужные кадры; у фильма два сценария — наш и вражеский, два постановщика — командующий Шестой гвардейской армией генерал-лейтенант Чистяков и командующий второй немецкой танковой армией генерал-полковник фон Шмидт — и сотни операторов, командиров подразделений, операторов и участников, как и подполковник Табола, прильнувших к биноклям и стереотрубам, смотревших и снимавших на ленту памяти эти суровые кадры войны. В двух полушариях стереотрубы проплывает жёлтая линия траншеи: комья навороченной земли, серые, с оголёнными корешками трав, красные, глинистые, выкинутые взрывом из глубины, чёрный дым, сползающий в воронки, вмятины гусениц, брошенный автомат на бруствере, чья-то каска, чей-то тлеющий вещмешок, тлеющая шинель, тлеющая гимнастёрка на убитом солдате… Восемнадцать смельчаков поднялись в контратаку. Они бегут по стерне к гречишному полю; они так и попали в полушария стереотрубы уже бегущими, и Табола удивился, увидев эту серую цепочку солдат, потом с досадой подумал: «Куда? На смерть!» — потом, в следующую секунду, когда понял их замысел, похвалил: «Черти!»