Одно только его несколько успокоило: прежде чем их похоронить, им обычно отрубали голову, а его собственная голова пока еще крепко сидела на плечах. Но, когда он увидел, что карета сворачивает к Гревской площади, когда он увидел островерхую крышу городской ратуши и карета въехала под арку, он решил, что все кончено, и попытался исповедаться перед полицейским чиновником. В ответ на отказ чиновника выслушать его он принялся так жалобно кричать, что тот пригрозил заткнуть ему рот кляпом, если он не замолчит.

Три мушкетера (ил. М.Лелуара) - index126_1.jpg

Эта угроза немного успокоила Бонасье. Если его собирались казнить на Гревской площади, не стоило затыкать ему рот: они ведь уже почти достигли места казни. И действительно, карета проехала через роковую площадь, не останавливаясь. Приходилось опасаться еще только Трагуарского креста.

А туда именно карета и завернула.

На этот раз не могло быть сомнений: на площади Трагуарского креста казнили приговоренных низкого звания. Бонасье напрасно льстил себе, считая себя достойным площади Святого Павла или Гревской площади. Его путешествие и его жизнь закончатся у Трагуарского креста. Ему не виден был еще злосчастный крест, но он почти ощущал, как этот крест движется ему навстречу. Шагах в двадцати от рокового места он вдруг услышал гул толпы, и карета остановилась. Этого несчастный Бонасье, истерзанный всеми пережитыми волнениями, уже не в силах был перенести. Он издал слабый крик, который можно было принять за последний стон умирающего, и лишился чувств,

Глава 14. НЕЗНАКОМЕЦ ИЗ МЕНГА

Толпа на площади собралась не в ожидании человека, которого должны были повесить, а сбежалась смотреть на повешенного.

Карета поэтому, на минуту задержавшись, тронулась дальше, проехала сквозь толпу, миновала улицу Сент-Оноре, повернула на улицу Добрых Детей и остановилась у невысокого подъезда.

Три мушкетера (ил. М.Лелуара) - index127_1.jpg

Двери распахнулись, и двое гвардейцев приняли в свои объятия Бонасье, поддерживаемого полицейским. Его втолкнули в длинный вестибюль, ввели вверх по какой-то лестнице и оставили в передней.

Все движения, какие требовались от него, он совершал машинально.

Он шел, как ходят во сне, видел окружающее словно сквозь туман. Слух улавливал какие-то звуки, но не осознавал их. Если бы его в эти минуты казнили, он бы не сделал ни одного движения, чтобы защититься, не испустил бы ни одного вопля, чтобы вымолить пощаду.

Он так и остался сидеть на банкетке, прислонясь к стене и опустив руки, в том самом месте, где караульные усадили его.

Но постепенно, оглядываясь кругом и не видя никаких предметов, угрожающих его жизни, ничего, представляющего опасность, видя, что стены покрыты мягкой кордовской кожей, красные тяжелые шелковые портьеры подхвачены золотыми шнурами, а банкетка, на которой он сидел, достаточно мягка и удобна, он понял, что страх его напрасен, и начал поворачивать голову вправо и влево и то поднимать ее, то опускать.

Эти движения, которым никто не препятствовал, придали ему некоторую храбрость, и он рискнул согнуть сначала одну ногу, затем другую. В конце концов, опершись руками о сиденье диванчика, он слегка приподнялся и оказался на ногах.

В эту минуту какой-то офицер представительного вида приподнял портьеру, продолжая говорить с кем-то находившимся в соседней комнате.

Затем он обернулся к арестованному.

— Это вы Бонасье? — спросил он.

— Да, господин офицер, — пробормотал галантерейщик, чуть живой от страха. — Это я, к вашим услугам.

— Войдите, — сказал офицер.

Он отодвинулся, пропуская арестованного. Бонасье беспрекословно повиновался и вошел в комнату, где его, по-видимому, ожидали.

Это был просторный кабинет, стены которого были увешаны разного рода оружием; ни один звук не доносился сюда извне. Хотя был всего лишь конец сентября, в камине уже горел огонь. Всю середину комнаты занимал квадратный стол с книгами и бумагами, поверх которых лежала развернутая огромная карта города Ла-Рошели.

У камина стоял человек среднего роста, гордый, надменный, с широким лбом и пронзительным взглядом. Худощавое лицо его еще больше удлиняла остроконечная бородка, над которой закручивались усы. Этому человеку было едва ли более тридцати шести — тридцати семи лет, но в волосах и бородке уже мелькала седина. Хотя при нем не было шпаги, все же он походил на военного, а легкая пыль на его сапогах указывала, что он в этот день ездил верхом.

Человек этот был Арман-Жан дю Плесси, кардинал де Ришелье, не такой, каким принято у нас изображать его, то есть не согбенный старец, страдающий от тяжкой болезни, расслабленный, с угасшим голосом, погруженный в глубокое кресло, словно в преждевременную могилу, живущий только силой своего ума и поддерживающий борьбу с Европой одним напряжением мысли, а такой, каким он в действительности был в те годы: ловкий и любезный кавалер, уже и тогда слабый телом, но поддерживаемый неукротимой силой духа, сделавшего из него одного из самых замечательных людей своего времени. Оказав поддержку герцогу Невэрскому в его мантуанских владениях, захватив Ним, Кастр и Юзэс, он готовился изгнать англичан с острова Рэ и приступить к осаде Ла-Рошели.

Три мушкетера (ил. М.Лелуара) - index129_1.jpg

Ничто, таким образом, на первый взгляд не обличало в нем кардинала, и человеку, не знавшему его в лицо, невозможно было догадаться, кто стоит перед ним.

Злополучный галантерейщик остановился в дверях, а взгляд человека, только что описанного нами, впился в него, словно желая проникнуть в глубину его прошлого.

— Это тот самый Бонасье? — спросил он после некоторого молчания.

— Да, ваша светлость, — ответил офицер.

— Хорошо. Подайте мне его бумаги и оставьте нас.

Офицер взял со стола требуемые бумаги, подал их и, низко поклонившись, вышел.

Бонасье в этих бумагах узнал протоколы его допросов в Бастилии. Человек, стоявший у камина, время от времени поднимал глаза от бумаг и останавливал их на арестанте, и тогда несчастному казалось, что два кинжала впиваются в самое его сердце.

После десяти минут чтения и десяти секунд наблюдения для кардинала все было ясно.

— Это существо никогда не участвовало в заговоре. Но все же посмотрим… — прошептал он. — Вы обвиняетесь в государственной измене, — медленно проговорил кардинал.

— Мне об этом уже сообщили, ваша светлость! — воскликнул Бонасье, титулуя своего собеседника так, как его только что титуловал офицер. — Но клянусь вам, что я ничего не знаю.

Кардинал подавил улыбку.

— Вы состояли в заговоре с вашей женой, с госпожой де Шеврез и с герцогом Бекингэмом.

— Действительно, ваша светлость, — сказал Бонасье, — она при мне называла эти имена.

— По какому поводу?

— Она говорила, что кардинал де Ришелье заманил герцога Бекингэма в Париж, чтобы погубить его, а вместе с ним и королеву.

— Она так говорила? — с гневом вскричал кардинал.

— Да, ваша светлость, но я убеждал ее, что ей не следует говорить такие вещи и что его высокопреосвященство не способны…

— Замолчите, вы, глупец! — сказал кардинал.

— Вот это самое сказала и моя жена, ваша светлость.

— Известно ли вам, кто похитил вашу жену?

— Нет, ваша светлость.

— Вы кого-нибудь подозревали?

— Да, ваша светлость. Но эти подозрения как будто вызвали неудовольствие господина комиссара, и я уже отказался от них.

— Ваша жена бежала. Вы знали об этом?

— Нет, ваша светлость. Я узнал об этом только в тюрьме через посредство господина комиссара. Он очень любезный человек.

Кардинал второй раз подавил улыбку.

— Значит, вам не известно, куда девалась ваша жена после своего бегства?

— Совершенно ничего, ваша светлость. Надо полагать, что она вернулась в Лувр.

— В час ночи ее еще там не было.

— Господи боже мой! Что же с нею случилось?